Табба осталась сидеть, какое-то время была не в состоянии отвести глаз от камня, сияющего черным непостижимым светом. Затем подняла голову, проследила за тем, как странный посетитель вышел в калитку, уселся в пролетку и укатил прочь.
Зима на Сахалине в предновогодние дни 1910 года выдалась необычайно снежной и морозной. Сугробы в поселке каторжан подчас достигали полутора метров, засыпав протоптанные дорожки и почти полностью закрыв крохотные окна в черных заиндевелых бараках.
От мороза потрескивали бревна, а дым из труб вился к небу густо и как бы застывал на лету.
Новый «хозяин» поселка поручик Гончаров едва ли не с первого дня пребывания на службе пожелал видеть у себя почему-то именно пана Тобольского, сосланного на пожизненные каторжные работы. Причем послал за ним конвоира в мужскую часть поселка не днем, а ночью, когда арестанты вернулись уже с валки леса и готовились ко сну.
Когда конвоир с паном пробирались к дому коменданта, по пути встретили божевольного Михеля, озябшего и отрешенного. Тот, устало подпрыгивая и размахивая руками, вдруг остановился, узнал поляка, что-то промычал и угрожающе надвинулся на них.
— Чего тебе, придурок? — крикнул конвоир. — Пошел отседова!
— Убью, — произнес Михель и сделал решительный шаг к пану. — Не ходи к Соне! Соня моя!
— Пошел отседова, гумозник! — Конвоир сильно толкнул сумасшедшего, тот завалился в глубокий снег, увяз в нем и, выбираясь, продолжал мычать и грозить вслед уходящим.
— Такой и взаправду зашибить может, — с ухмылкой бросил конвоир поляку. — Не боишься?
— Он добрый, не зашибет, — пожал тот плечами.
— Добрый, а дури выше головы. Держись от него подальше, пан. А то и правда как бы беды не вышло.
Дом коменданта поселка стоял на пригорке, на отшибе. Почти во всех окнах горел неяркий ламповый свет.
Залаяли с лютым озверением два огромных волкодава, на них вяло прикрикнул дежуривший у входа охранник, махнул пришедшим, давая им возможность пройти.
Пан Тобольский и конвоир поднялись по скрипучим от мороза ступенькам на второй этаж, остановились возле обитой войлоком двери, поляк оглянулся на солдата.
Тот тяжело вздохнул, неожиданно перекрестился.
— Чего ты? — не понял поляк.
— Боюсь. Сказывают, суровые они больно. Да и породы особой — барской.
— А тебе-то чего бояться?
— А как же? На всякий случай, мы ведь совсем их не знаем. — Конвоир снова перекрестился, кивком велел стучать.
Тобольский нерешительно ударил пару раз кулаком в промерзший косяк, дверь распахнулась, и в облаке теплого воздуха возник поручик — мужчина лет двадцати с небольшим, ладный, черноволосый, подтянутый. Увидел арестанта, жестом пригласил переступить порог и распорядился конвоиру:
— Жди на улице.
Пан прошел в небольшую, со вкусом обставленную гостиную, мельком оглядел обстановку: стол с изысканной настольной лампой, дымящим самоваром и пишущей машинкой «Ундервуд», пара стульев, дутый буфет с посудой, красной кожи диван, книжные полки с плотными корешками фолиантов, небольшой платяной шкаф.
В углу стояла срубленная к Новому году елка, украшенная картонными картинками и стеклянными шарами.
Поручик по-хозяйски прошагал к столу, кивнул на один из стульев:
— Присаживайтесь.
Пан с достоинством принял предложение, вопросительно посмотрел на хозяина.
— Чаю? — спросил тот.
— Благодарю, с удовольствием, — усмехнулся поляк.
Гончаров взял со стола заварной чайник, налил в чашку перед гостем темной ароматной жидкости, вернулся на место. |