Отдавала деньги, сложенные мамой в конверт, благодарила. Выходить с заднего хода по какой то причине было нельзя. И толстая продавщица выводила их через зал, торопя и прикрывая собой.
Из подруги оптимизм от зависти не испарялся. Таскала чужие сумки и улыбалась. Еще и сочувствовала бедняжке – столько хлопот и унижений ради жратвы. Ее папа заведовал автобазой, отправлял грузовики в Москву. И шоферня возвращалась из престижных рейсов со всем, что начальнику было нужно. У этой девушки мама в столице не родилась, но училась. И поддерживала связи с сокурсницами. Так что проблем с ночлегом тоже не было. Причем мама наказывала предложить денег. А ее сердобольные подруги гордо отвечали: «Передай своей мамочке, когда я к ней в Воронеж нагряну, она может взять с меня за постой, а я здесь не возьму». Дома дочь повторяла маме эти слова, и та отворачивалась, пряча слезы, которые льются на встречах выпускников. Но и в следующий раз велела деньги предлагать. Очередная сокурсница гневалась. Отвергала плату. И снова увлажнялись мамины глаза. Девушке это казалось ненормальными играми стареющих женщин. Как бы то ни было, крыша над головой давала возможность обеим юным подружкам добывать импортные тряпки без особых забот. За час два до закрытия магазинов их выкладывали для москвичей. Считалось, что коренные трудятся и имеют законное право отовариться дефицитом уютным поздним вечером. Потом торгаши обнаглели: начали растаскивать «заначку», не доставшуюся приезжим, по своим. Труженикам не оставляли уже ничего. И те ответили дружным внедрением в километровые дневные очередищи. Конечно, в рабочее время.
Но тогда дни у девочек были еще свободны. И они едва не поссорились навек. Зашли к двоюродному брату дочки москвички. Парень был, мягко говоря, нетрезв. И стал читать «воронежкам или воронежанкам, кто вы, юницы» чьи то запрещенные стихи:
…Венец творенья шарит по помойкам,
Вдруг там душа в куске заплесневелом,
В обносках драных – тряпках с чьей то койки,
Штанах, что не сроднились с чьим то телом?..
– Представляете, человек писал картинку с натуры, – тонко улыбался провинциалкам москвич. – Он сам видел, как ободранный гражданин на рассвете копался в мусорном баке. А эти сволочи идеологи шипят: в социалистическом обществе никто по помойкам не шарит! Клевета на лучший в мире строй! И на тряпках советские люди не спят! Пусть укажет, что описывает ужасы загнивающего капитализма! И даже тогда, почему безработный и бездомный рабочий ищет душу? Он пропитания ищет!
– Кошмар, – завелась дочка начальника автобазы. – Неужели нельзя объяснить этим тупицам, что стихи – о смысле нашей жизни? Что помойка – не конкретный мусорный бак, не сто баков, а еда вообще, одежда вообще? «Заплесневелый» же и «обноски» нужны автору, чтобы все несознательные люди сами себе стали противны. Мы губим себя вещизмом. Подумаешь, «венец», «душа». Это же поэзия, в ней можно так обозначать высокое человеческое предназначение. Главное, что мы не соответствуем званию… Ну, пусть это звание венца творенья.
– Или звание строителя коммунизма? – прищурился хозяин.
Спорщица восприняла это состояние его век как приглашение к долгому интерес ному разговору, а то и к любви. Сестра – как признак запредельного опьянения кузена. Она грубо выволокла подругу на улицу и долго внушала ей, что дурацкие стихи лучше забыть. Какое там! Ценительница поэзии собиралась читать их всем и каждому, нести в массы и растолковывать великий смысл. Пришлось требовать с нее клятву – ни звука об этой антисоветчине она не скажет, чтобы не посадили ни сестру, ни брата. Последовало бурное: «За прекрасное и настоящее не сажают!» В ответ угрожающее: «А ты имеешь представление, что у автора в стихотворении впереди или дальше? Еще не хватало нам в Воронеже прослыть диссидентками и вылететь из института. |