Привязанная у берега лодка суетливо колыхалась на волнах, словно желая, чтобы течение подхватило ее и унесло прочь, подальше от этого покинутого всеми, унылого, зеленого места. Только к вечеру Бальтазар вновь набрался решимости продолжить путь и, бормоча заклинания, заставил своего утомленного долгой дорогой верблюда войти в лодку, затем выразил почтение богам реки и, отталкиваясь шестом, вывел лодку из зарослей камыша на чернильную гладь открытой воды. Небо на западе потемнело, ветер играл над водой, но даже когда поднялась луна и засияли звезды, даже когда он привязал лодку у дальнего берега и направился прочь от реки по иссушенной земле, которая вскоре сменилась пустыней, закатный горизонт по прежнему пылал.
Он достаточно знал о войне, чтобы понимать суть темных движений и неподвижностей, свидетелем которых уже был в своем путешествии, но ему показалось, что поле битвы, на которое он набрел, когда утреннее солнце встало за спиной и яркими лучами осветило то, что лежало впереди, – самое неподвижное и темное место на земле. Ему подумалось, что все до единого персы должны быть благодарны за то, что это возрождающееся еврейское царство обратило свой гнев против Римской империи. Стратег сказал бы, что война между могущественными соседями приносит твоим собственным землям только пользу – собственно, он слышал, как именно об этом говорили в Кучане, – но при этом предполагается некоторое равновесие сил, сражающихся друг с другом. Здесь не было равновесия. Здесь была только смерть.
Почерневшие черепа. Почерневшие колесницы. Ужасные, перемешанные груды костей. Мечи и щиты римлян расплавились, словно побывали в кузнечном горне. На покореженных шлемах виднелись странные вмятины, как будто их сдавили руки великанов. Все почему то было еще хуже из за огромной ценности того, что лежало здесь, брошенное, никому не нужное, покинутое – а ведь любое поле битвы, которые Бальтазар когда либо видел или о каких слышал в песнях, всегда становилось источником богатой добычи.
Эту могучую римскую армию, с ее боевыми машинами и лошадьми, с закаленными в битвах неустрашимыми воинами, закованными в доспехи из металла, поливающими врага дождем из стрел, – эту армию словно стер с лица земли какой то огненный ураган. А то, что осталось от армии, так и осталось здесь лежать. Преодолеть это поле было непросто. Ему пришлось завязать верблюду глаза и успокаивать стонущее от ужаса животное видениями мирных оазисов. Он жалел, что не может и сам закрыть глаза, но, как ни странно, на поле боя не было ничего, вынуждающего закрывать нос и рот. Здесь совсем не было мух – они не взмывали в воздух, даже когда его ноги проваливались сквозь податливые внутренности трупов, когда приходилось взбираться на горы костей. И запах – здесь витал едва уловимый аромат странных благовоний, словно за покровами храма какого то непостижимого божества.
Полуденное солнце жарко пылало, но ослепительное сияние на западе полыхало еще ярче. Он вспомнил ту звезду, ту, которая, как считал Каспар, каким то образом отделилась от неба, чтобы указывать им путь. Может быть, сейчас она загорелась снова – здесь, на земле? Может быть, это она там, впереди? Он обмотал лицо, чтобы укрыться от слепящего света и кружащего в воздухе пепла.
Теперь ему казалось, что это было предначертано давным давно – вновь совершить то же путешествие на закате жизни. Хотя бы для покаяния.
Три человека, прошедшие этот путь тогда, в первый раз, считали себя мудрецами и были признанными жрецами, царями и чародеями в своих землях. Затем, очевидно даже для полного сомнений Бальтазара, одинокая звезда зажглась в небе перед ними и повисла на месте, не двигаясь вместе с прочими светилами на небосводе. Это было совершенно немыслимо. Это разрушало все его представления. А люди, к которым они обращались, проезжая по этой полудикой окраине Римской империи, говорили на своем грубом, варварском языке только о каких то смутных легендах, о древнем царе, звавшемся Давидом, и о том, что грядет великое восстание. |