|
Такая жизненная установка вполне соответствовала философскому складу его ума. В редкие минуты душевного расслабления он чистосердечно признавался Трубецкому: «Я тебя люблю, Эдичка, ценю твою дружбу, ты вон какой нахватанный. Но споткнешься, словчишь — враз замочу. А куда денешься? Не нами заведено».
Трубецкой так же искренне соглашался с ним, что законы волчьего выживания придуманы не нами, но лезть в бандитскую клешню не собирался.
Четыре месяца назад он классно кинул Циклопа. Подготовительный период занял около года, но акция удалась блестяще. С помощью какого-то неведомого — имени Трубецкой не назвал — бухгалтерского гения он организовал «чистую» финансовую цепочку, по которой в один день перекачал женевский (основной) счет «Карата» сначала в Амстердам, потом в Нью-Йорк, потом в три проходных банка в Южной Америке, а далее след денег затерялся на необозримых просторах восточного континента. Говорили, Циклоп чуть не рехнулся, когда узнал, как невероятно лоханулся, и обыденкой, сгоряча посадил на кол двух самых надежных помощников из своего аппарата, но Трубецкой при этой назидательной экзекуции (один из помощников, будучи на колу, признался даже в изнасиловании пятилетней девочки), разумеется, не присутствовал. Спокойно попивал кофе в берлинском отеле, имея на руках вполне надежные документы на имя немецкого фармацевта Курта Ноймана.
— Зачем вам это было надо? — не удержался я. — Вы что, бедствовали?
Самолет неумолимо приближался к Москве, мы уже плотно поужинали, и меня слегка растрясло. Но против ожидания, я чувствовал себя бодро. И спросить хотелось совсем о другом. Трубецкой был намного моложе меня, ум его был устроен иначе, и, наверное, он бы ответил, если бы захотел. Но я не спросил, постеснялся.
— Не понимаешь?
— Нет, не понимаю. Неужто деньги значат так много, что ради них можно идти на все?
— Деньги для меня вообще ничего не значат. И вот что, Мишель, не хандри. В эту историю ты влип случайно. На Полину запал. Не кори себя. Она стоит того, чтобы рискнуть. Тебе, можно сказать, повезло.
Доверительность его тона меня не обманывала. Конечно, у него на уме было что-то такое, о чем мне вовек не догадаться.
Прелестная, юркая, как солнечный лучик, стюардесса подала напитки. Я взял апельсиновый сок, Трубецкой — коньяк.
— Хорошо, — сказал я. — Но если вы с Полиной хапнули целое состояние, то зачем вам эти так называемые фамильные драгоценности? К чему такая спешка?
Трубецкой, сквозь сигаретный дым, вглядывался, казалось, прямо в мою душу, меланхолически при этом улыбаясь.
— Помнишь Гоголя, писатель?
— Николая Васильевича?
— Помнишь Тараса Бульбу?
— Ты это к чему? — не хотел, но сорвался на «ты».
— Он вернулся за трубкой, а его привязали к дубу и сожгли. Жизнь против трубки. Скажешь, глупо? Нет, Мишель, разумно. Это гениальный штрих. Если бы он не вернулся за трубкой, он бы свою натуру предал. Тогда Гоголю пришлось бы писать другую историю… Здесь тот же случай. Если оставлю камешки Циклопу, очко сыграет, значит, буду такой же шавкой, как все. Не в бабках дело, Миша, нет, не в бабках. Действительно, кинул я его на много нулей, но воришкой буду мелким, как он сам. У тебя дети есть?
Переход был неожиданный, но я ответил без заминки:
— Дочка.
— Сколько ей?
— Двадцать четыре годика.
— Замужем?
— За прохиндеем.
— Ну вот и славно. За меня отдашь? Без приданого возьму.
В манерах Эдуарда Всеволодовича, в его смуглом лице было нечто такое, что заставляло относиться всерьез ко всему, что он говорил, ко всякой то есть ерунде, и лишь время спустя я ловил себя на том, что угодил в какую-то точно расставленную интеллектуальную западню. |