Москва и то еле-еле…
С тех пор, когда мне бывало очень грустно, я поднимал трубку и просил Копенгаген. И всегда почему-то отвечал номер пятый, усталый женский голос. Если бы мне удалось дозвониться, я просто бы узнал, какая там погода, и мне было бы легче.
Когда я прошлым летом не дозвонился, я послал Валерии стихи. Где-то я слышал эту грустную мелодию, и потом сами собой возникли стихи. Я ей подарил эту песню.
Я всегда пел эту песню, когда мне хотелось поговорить с Валерией.
Из старого моржового клыка, пролежавшего несколько лет под водой, мореного клыка, я сделал трех богов-пеликенов и фигурку мальчика в каяке. Мальчик был похож на Чеви. Я отправил богов и Чеви ей. Я написал ей:
«Теперь на твоей стороне мои боги. А это ведь много значит: потому что, что бы ни случилось, с ними я всегда стараюсь ладить. Когда я прилечу, мы с тобой отправимся жить на пасеку. За всю свою жизнь я ни разу не был на пасеке. На пасеке, говорят, хорошо…»
На всякий случай я опять позвонил в Копенгаген, и пятый ответила, что с «материком» вообще связи нет, непрохождение.
Сейчас Чеви уже в третьем классе, а я все еще не могу приехать к Валерии. Старшеклассники устроили в интернате-танцы под радиолу, а Чеви сидел в углу, смотрел и морщился.
— Тебе не нравится джаз, Чеви? Какую музыку ты любишь — классическую или легкую?
— Тихую… — сказал печально Чеви.
Иногда он своими вопросами ставит меня в тупик.
— Скажите, а Суворов тоже сначала учился в суворовском училище?
— Нет, — смеюсь я.
— А кто бы победил, если бы вдруг Суворов и Кутузов подрались?
Я пожимаю плечами.
Тогда Чеви отвечает, подумав:
— Суворов.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что Суворов учитель. А Кутузов — ученик. Если не верите мне, посмотрите, в «Родной речи» написано.
Черноглазый Чеви любит книги и хочет знать все на свете.
— Живописец — это который живо пишет. Писатель такой, — говорит он. — А почему не говорят «быстрописец»?
Я в каждом письме рассказываю Валерии о Чеви. Я хочу, чтобы она его полюбила. Может быть, она полюбит тогда мои берега.
В тот год она много болела. Писала мне грустные письма о жизни и смерти. В смерти я разбираюсь, она дважды ходила рядом со мной — один раз в пути, в пургу, второй раз на охоте, когда на мою лодку напал кеглючин.
Я писал ей, что, пока мы любим друг друга, никто из нас умереть не имеет права. И я ей поведал сказку, которую сочинил для нее.
«Однажды Смерть пришла в гости к мудрецу и спросила его, как бы он хотел умереть. Мудрец ответил, что хотел бы умереть за книгами.
Смерть спросила у воина. Воин ответил, что хотел бы геройски погибнуть в бою.
Спросила Смерть у влюбленных:
— А вы какой хотите смерти?
Влюбленные ответили:
— Никакой».
Вот и вся сказка. И я уверен, что ушла Смерть, скрипя скелетом, и коса ее блестела тускло, а на луне, наверное, висели сосульки — так было холодно.
В моем доме всегда холодно. Чтобы в доме было тепло, надо, чтобы в нем пахло женщиной. Чтобы этот неуловимый запах был на подушке, на твоей одежде, на твоих книгах, к которым она прикасалась, но так и не успела прочитать. Чтобы все было, как тогда, в Москве, задолго до того самого «я не приеду на твои берега».
В тот первый год, когда я только что приехал, отец посылал мне очень много, и мы здорово кутили. Она упрекала меня в том, что я ничему не знаю настоящей цены и всегда за все переплачиваю. И, наверное, не знаю цены любви и дружбы, потому что отдаешь всегда больше, чем получаешь. |