Этот эпизод Второй мировой имеет лишь косвенное отношение к истории, которую я рассказываю. Я остановился на расстреле в Румбульском лесу отчасти в связи с сегодняшними расследованиями Катынского дела. Там, под Ригой, расстреляли вдвое больше народа, нежели в Катыни, и это были не офицеры, а гражданские, их вина состояла в том, что они евреи, и там было восемь тысяч детей. Это практически забытое дело, политики никакой нет – просто расстрел. Среди прочих, расстреляли и семью Сойкиных.
Однако моя история о другом.
Жизнь Елизаветы Григорьевны текла не бурно, но увлекательно, чаепития с конфетами проходили регулярно. Хозяйка дома была щедра – и ей отвечали взаимностью. Кто-то бегал за продуктами, кто-то организовывал визит врача; но особенно ценились долгие вечерние беседы. Елизавета Григорьевна ждала от гостей не просто внимания, но преданности, предпочитала друзей мужского пола, жен принимала редко. Нужен был друг дома, импозантный мужчина со взглядами, рассказчик. Такого мужчину усаживали во главе стола, давали высказаться, расспрашивали о путешествиях, а назавтра приглашали особо, для приватных разговоров. Елизавета увлекала любимчика в угол большой комнаты, а там, под портретом Альберта Борисовича, стояли два плюшевых продавленных кресла, торшер с оранжевым абажуром. Она усаживала гостя рядом с собой, брала его руку своей скрюченной артритной рукой, расспрашивала о личной жизни.
То была политика фаворитизма, и фавориты менялись часто – напор дружбы выдерживали немногие. Некоторое время походил в фаворитах и я, но был отвергнут. Она строго отчитывала тех, кто отлынивал от приватных чаепитий, говорила обычно так: «И где вы пропадали? Как сможете оправдаться? Не стыдно вам, не совестно?». Возможно, ей не хватало любви. А, может быть, у нее был столь обильный запас чувств, что необходимо было его расходовать на преданных друзей. Провожая фаворита к дверям, она уже назначала новое свидание. «И смотрите, не подведите меня, ветреный человек!». Я стал прятаться от старой дамы, от ее назойливого расположения. Однако неизменно меня ловили – на лестничной клетке, у дверей подъезда. «Ну, рассказывайте, негодник, где от меня прятались!». Пару раз она назвала меня «изменником».
Год от года собрания в Трехпрудном молодели: сверстники Елизаветы Григорьевны умерли, гостями сделались их дети, потом дети детей, потом вовсе случайные приятели детей. После того как мне дали отставку, в любимцах недолго походил юный портретист из Киева, затем его сменил пронырливый галерист, который делал карьеру в Москве. Подозреваю, что они принимали эту квартиру за подлинный столичный салон, а это была всего лишь домашняя, бабушкина квартира. Впрочем, чаепития были исключительно милыми – та самая московская жизнь, о которой теперь тоскуем. Темные шкафы с кузнецовским фарфором, рыхлая библиотека, старые пейзажи по стенам, варенье в буфете.
Даже потрясения горбачевского времени не коснулись квартиры в Трехпрудном – хозяйка продала фарфоровые статуэтки, голландскую картину, купленную в послевоенной Москве на барахолке, два сервиза.
А в начале девяностых Елизавета Григорьевна получила наследство.
2.
К ней приехал юрист из Риги и передал документы на три дома в центре города. Оказалось, что семья Альберта Борисовича Сойкина была весьма известной и зажиточной, им до войны принадлежало три пятиэтажных доходных дома, и вот, в свете новой политики реституции, правительство свободной Латвии приняло решение вернуть дома вдове Альберта Борисовича – жительнице Москвы Елизавете Григорьевне Сойкиной. Как в сказке: раздался звонок в дверь, вошел мужчина с портфелем, достал ордер на вступление в права собственностью. Вы теперь – домовладелец, так он ей сказал.
Моя соседка (а ей было под восемьдесят) напугалась смертельно.
Она вызвала меня на строго секретный, сугубо доверительный разговор, показала бумаги, спросила, что делать. |