Парамонов, в виду преклонных его лет, предложил лишь пятьсот рублей, то дело до времени разошлось. Кроме того, к числу разговоров может быть отнесено и то, что г. Глумов, обращаясь к Фаине Егоровне Стёгнушкиной, назвал ее королевой. Но при сем оговорился, что выражение это употреблено им не в том смысле, чтобы он мечтал возвести Фаину Егоровну на румынский или сербский престол, но в смысле владычицы его, Глумова, сердца. Каковым разъяснением все остались довольны, а в том числе и невидимо присутствовавший при разговоре штаб-офицер.
«Помышлений в сей день никто не имел.
На другой день, в пять часов утра, прибытие в Тверь и пересадка на пароход».
Все признали эту редакцию вполне удовлетворительною и поспешили скрепить журнал своими подписями.
Погода, однако ж, не благоприятствовала нам. Небо кругом обложило свинцовыми облаками, из которых сеялся тонкий и совершенно осенний дождь. Словно сетью застилал он перед нашими глазами и даль, в которую Волга катила свои волны, и плоские берега реки, на которых, по местам, чернели сиротливые, точно оголенные избушки. Благодаря этому, подъем чувств, на который мы рассчитывали, не состоялся. Народу на палубе было не больше двадцати человек, да и те молчаливо ютились под тентом, раздирая руками вяленую воблу. Исключение составлял молодой дьякон с белесым лицом, белесыми волосами и белесыми же глазами, в выцветшем шалоновом подряснике. Он шагал взад и вперед по палубе, а по временам прислонялся к борту (преимущественно в нашем соседстве) и смотрел вдаль, пошевеливая намокшими плечами и как бы подсчитывая встречавшиеся на пути церкви. Но мне уж и тогда показалось, что он «собирает статистику». В каютах совсем никого не было. Повар, в куртке, до такой степени замазанной, что, казалось, ею вытирали пол, в бездействии стоял в дверях кухни, не ожидая ничего хорошего. Лакей, заспанный, с распухшим лицом, в запятнанном сюртуке, плевал направо и растирал левою ногой. Пароход был колесный, старой конструкции, пыхтел, громыхал, скрипел, видимо доживая свой век. В ушах отчетливо отдавалось мерное хлопанье колесных лопастей, сопровождаемое выкриками лоцмана, вымерявшего фарватер. «Четыре! пять! пять! четыре! три!» — словно сквозь сон, голосил он, поглядывая на капитана. Какую-то тоскливую грусть навевали и эти звуки, и весь этот плоский пейзаж.
Наконец, дождь загнал нас в каюту, но тут стало еще скучнее. Главное, не знали мы, что́ предпринять. Хотели спросить какой-нибудь еды, но вспомнили поварову куртку и забоялись. Предметов для разговора тоже не отыскивалось, а между тем разговаривать было необходимо, потому что, в противном случае, могли появиться «помышления». И тогда наш журнал будет испорчен навсегда. Попробовал было Глумов предложить вопрос: от каких причин происходит скука? — но тотчас же взял свой вопрос назад, как могущий дать повод к превратным толкованиям. С своей стороны, и я предложил вопрос: где обитает истинное счастье, в палатах или в хижинах? — но тоже поспешил взять его назад, потому что и здесь представлялся повод для превратных толкований. И хорошо мы сделали, потому что «наш собственный корреспондент» уже впился в нас глазами и, казалось, только и ждал, что́ будет дальше.
Тогда Глумов начал говорить о Корчеве. Новое (1-я пароходная станция) мы уж проехали, за ним следовала Корчева. Оказалось, что мы знали только одно: что Корчева есть Корчева. Но существуют ли в ней кожевенные и мыловаренные заводы — доподлинно никому не было известно. Правда, Очищенный сообщил, что однажды в редакции «КрасыДемидрона» была получена корреспонденция, удостоверявшая, что в Корчеве живет булочник, который каждый день печет свежие французские булки, но редакция напечатать эту корреспонденцию не решилась, опасаясь, нет ли тут какого-нибудь иносказания. Однако ж этого было достаточно, чтобы у всех разгорелись аппетиты и явилось желание остановиться в Корчеве. |