Напрасно убеждал я, что несравненно целесообразнее остановиться в Угличе, где делают знаменитую углицкую колбасу, — никто меня не слушал. Пароход сразу так опостылел, что все рады были всякому поводу, чтоб уйти от сырости и удручающих пароходных звуков в тишину и тепло.
— Что́ же такое! — говорил Глумов, — Корчева так Корчева! поживем денька два-три, осмотрим достопримечательности, а там, пожалуй, и в Углич махнем!
Корчева встретила нас недружелюбно. Было не больше пяти часов, когда пароход причалил к пристани; но, благодаря тучам, кругом обложившим небо, сумерки наступили раньше обыкновенного. Дождь усилился, почва размокла, берег был совершенно пустынен. И хотя до постоялого двора было недалеко, но так как ноги у нас скользили, то мы через великую силу, вымокшие и перепачканные, добрались до жилья. Тут только мы опомнились и не без удивления переглянулись друг с другом, словно спрашивая: где мы?
— Коего черта нас сюда занесло! — внезапно и как-то сердито поставил вопрос «наш собственный корреспондент».
Голос его звучал пророчески. Обыкновенно он держал себя молчаливо и даже робко, так что самые свойства его голоса были нам почти неизвестны. И вдруг оказалось, что у него гневный бас, осложненный перепоем.
Но никто не ответил на вопрос, и Глумов возвратил нас к чувству действительности, сказав:
— Господа! паспорта готовьте! чтобы по первому же слову, сейчас…
Постоялый двор был старинный, какие нынче можно встретить только в самых отдаленных захолустьях, куда уж совсем никому ни за чем ехать не нужно. Обширный и темный двор с бревенчатым накатом, прогнившим и улитым скотской мочой, темные сенцы с колеблющеюся лестницей и с самоваром, поставленным на самом пути и распространяющим кругом угар и смрад. Направо большая изба, в которой ютится семейство хозяина и пускается черный народ, прямо — две небольшие «чистые» горницы для постояльцев почище, с подслеповатыми и позеленевшими окнами, из которых виднелась площадь, а за нею Волга. Все тут было старинное, дореформенное, когда-то имевшее смысл и цель, но давным-давно запустевшее, покачнувшееся и пахнущее нежилым. Сами хозяева, по-видимому, смотрели на свой «дом» как на место для ночлегов и перенесли свою деятельность в небольшую пристройку, вмещавшую в себе лавочку, из которой продавался всякий бросовый товар на потребу крестьянскому люду.
Кое-как, однако ж, мы разместились и, разумеется, прежде всего потребовали самовар. Но — увы! — знаменитых булок, на которые мы возлагали столько надежд, не оказалось. Неделю тому назад булочника переманили в Калязин, и Корчева, дотоле на зависть всему Поволжью изготовлявшая булки и куличи, окончательно утратила всякое обаяние.
— Что же у вас есть? — спросил Глумов у хозяина.
— Собор-с.
— Гм… собор… Собор — это, братец… Из съестного, спрашиваю я, что́ есть?
— Яиц ежели поискать…
Хозяин, корчевской мещанин Разноцветов, говорил вяло и неохотно. Это был мужчина лет под шестьдесят, на вид еще здоровый и коренастый, но внутренно — угнетенный. Когда-то он знавал лучшие времена. Дом у него кишел проезжим людом, закромы были полны овсом и другим хлебным товаром; сверх того, он держал несколько троек лошадей. Не широко и прежде жилось в Корчеве, но все-таки что-то было, хоть хлебом пахло. В то время Разноцветов ходил в плисовых шароварах и в александрицкой рубахе навыпуск; он не торопясь отпускал и принимал, не метался, как угорелый, в погоне за грошом, а спокойно и с достоинством растил брюхо, подсчитывая гривну к гривне и запирая выручку в кованый сундук с гулким замком. И вдруг подкралось разоренье. Пришло оно так, что никому не верилось; все думали, что шутки шутят. Сначала свистнул на Волге пароход, а Разноцветов, стоя на берегу, глядел, как «Русалка» громыхает колесами, и приговаривал: поплавай, чертова кукла, поплавай! не много наплаваешь! А через год пришлось сократить ямщину наполовину, потому что седок повалил в Новое. |