Он начинает пережевывать воображаемую пластинку жевательной резинки, которая всегда появляется у него во рту, когда он готов взорваться.
– Прекрасно, Эс, просто прекрасно. Ну знаешь! Конечно же! Ведь в этой сраной квартире еще остался один блядский ящик в комоде, куда можно засунуть блядского ребенка!
Потом он вздымает «Триста шахматных партий» над головой и медленно готовится швырнуть книгу через барную стойку в гостиную-столовую. Так из него вылезает Шемец. Мать Ландсмана тоже была большой любительницей пошвырять предметы во гневе, а театральные репризы дяди Герца, этого беззастенчивого наглеца, вообще легендарны, хоть и редки.
– Улика, – напоминает Ландсман. Берко поднимает книгу еще выше, и Ландсман говорит: – Улика, мать твою!
И тогда Берко швыряет книгу. Книга летит через комнату, трепеща страницами, и звонко сталкивается, вероятно, с серебряным ящичком для специй на стеклянном столе в столовой. Дитя оттопыривает нижнюю губку, потом выпячивает ее еще чуточку, медлит в нерешительности, поглядывая то на мать, то на отца, и разражается безутешным ревом. Берко смотрит на Пинки как на предателя. Он обходит барную стойку, чтобы вернуть выброшенную улику.
– Что татэ наделал? – говорит малышу Эстер-Малке, целуя его в щечку и хмурясь в огромную черную дыру в комнате, оставленную Берко. – Гадкий детектив Суперсперм швырнул дурацкую старую книжку?
– Отличные вафли! – восклицает Ландсман, отодвигая нетронутую тарелку. Он возвышает голос. – Эй, Берко, я… гм… пожалуй, подожду в машине. – Он вытирает губы о щеку Эстер-Малке. – Передай как-там-его «до свидания» от дяди Мейерле.
Ландсман направляется к лифту, ветер свистит в шахте. Появляется сосед Фрид, в черном пальто, седые волосы зачесаны назад и курчавятся на воротнике. Фрид – оперный певец, и Тайч-Шемецы полагают, что он смотрит на них свысока. Но только потому, что Фрид сообщил им, что он лучше их. Жители Ситки обычно придерживаются именно такого мнения насчет своих соседей, особенно если эти соседи – индейцы и местные «южане». Ландсман и Фрид вместе входят в лифт. Фрид интересуется у Ландсмана, много ли трупов тот обнаружил в последнее время, а Ландсман спрашивает Фрида, многих ли мертвых композиторов он заставил на днях перевернуться в гробу, и после этого разговор иссякает. Ландсман идет на парковку и садится в машину. Он заводит мотор и сидит в тепле раскочегаривающегося автомобиля. С запахом Пинки на воротнике и холодным, сухим привидением руки Голди в своей он играет вратарем против команды бесплодных сожалений, бесконечно атакующих его способность хоть день прожить, ничего не чувствуя.
Мейер вылезает из машины под дождь и закуривает папиросу. Он обращает глаза на север, туда, где побережье, где из моря торчит на своем продуваемом всеми ветрами острове петлеобразный алюминиевый шпиль. Опять на него накатывает щемящая ностальгия по Выставке, по героической еврейской инженерии, создавшей Булавку (официально Башня обетования прибежища, но никто так ее не называет), и по ложбинке меж грудей дамы в форменном кителе, которая надрывала билетик у лифта, поднимавшего посетителей в ресторан на верхушке Булавки. Потом он возвращается в машину. Через несколько минут Берко выходит из здания и вкатывается в «суперспорт», как большой барабан. Рукой он удерживает шахматы и книгу на уровне левого бедра.
– Извини за все это, – говорит он, – что за подляна, да?
– Большое дело.
– Нам просто придется найти квартиру побольше.
– Ну да.
– Где-нибудь.
– В том-то и закавыка.
– Это благословение Б-жье.
– А то нет. Мазел тов, Берко.
Поздравления Ландсмана ироничны до задушевности и настолько задушевны, насколько это возможно, они только кажутся бесчувственными, и напарники какое-то время сидят в машине неподвижно, прислушиваясь к ним и замерзая. |