У него‑то есть часы, и если я сказала полчаса, это значит полчаса без одной минуты, если я не хочу получить удар ремнем.
Итак, мне осталось связать всего три снопа. Небо уже стало серым, желтый диск солнца побледнел. У меня не было часов, но мне оставалось еще несколько минут до того, как на мою деревню стремительно опустится ночь. Говорили, что солнце так устает светить, что падает камнем, внезапно погружая нас во тьму.
Я потеряла надежду. Все кончено. Он бросил меня. Я подошла к дому. Его машины не было. Утром, когда я встала, машины по‑прежнему не было.
Да, это конец. Больше нет надежды жить, я это понимала. Он просто воспользовался мною, для него это был подходящий момент. Но только не для меня.
Я кусала локти, но было слишком поздно. Я больше никогда его не увижу. Спустя неделю я даже перестала подкарауливать его на террасе. Ставни розового дома оставались закрытыми, он удрал на машине, как трус и подлец. А я ни у кого не могла попросить помощи.
В три или четыре месяца живот начал расти. Пока еще я довольно хорошо скрывала его под платьем, но когда несла ведро или какой‑либо груз на голове, выпрямив спину и подняв руки, я должна была прилагать значительное усилие, чтобы его не обнаружить. Пятно на носу, как я ни старалась, не пропадало. Я не могла снова ссылаться на хну, мать бы мне не поверила. Ночью страх охватывал меня сильнее всего. Я часто ходила спать к овцам. Предлог всегда легко находился. Когда овца должна родить, она кричит почти человеческим голосом, и если ее не услышать, случается, что ягненок может задохнуться в брюхе матери.
Я часто думала о той овце, у которой случились трудные роды. Тогда я просунула руку в самую глубину ее брюха и осторожно повернула голову ягненка, чтобы он занял правильное положение, и потихоньку стала тянуть его к себе. Я так боялась причинить ему боль, и я долго возилась с ним, чтобы достать его живым. Матери не удавалось его вытолкнуть, бедняжке, и я всемерно ей помогала. Но примерно через час овца все же умерла.
Ягненок оказался маленькой овечкой. Она следовала за мной по пятам, как ребенок. Когда она видела, что я ухожу, она блеяла и звала меня. Я доила сначала других овец, а потом поила ее из соски. В то время мне должно было быть лет пятнадцать. Я помогала многим овцам родить, но в памяти осталось только это воспоминание. Маленькая овечка шла за мной в сад, поднималась по лестницам в доме. Повсюду, куда бы я ни шла, она была позади меня. Мать умерла, а ягненок остался живой...
Было странно думать о том, что столько усилий прилагали, чтобы помочь разродиться овцам, в то время как моя мать душила своих собственных детей. В то время я об этом абсолютно не думала. Это был обычай, который воспринимался как должное. Воскрешая в памяти эти образы сегодня, мне хочется взбунтоваться. Если бы в то время я обладала тем сознанием, которое имею сейчас, я бы скорее удушила свою мать, чтобы спасти хотя бы одну из этих новорожденных девочек.
Мне хочется взбунтоваться из‑за женщины, забитой до такой степени, что для нее убивать своих детей – это нормально. Из‑за отца, такого, как мой, для которого остричь волосы своей дочери овечьими ножницами – это нормально. Бить ее палкой или ремнем – это нормально. Привязать в конюшне на всю ночь среди коров – это нормально. Что может сделать со мной отец, когда узнает, что я беременна? Мы с моей сестрой Кайнат полагали, что самое худшее, что с нами могло случиться, – это быть привязанными в конюшне. Руки связаны за спиной, во рту скомканный платок, чтобы мы не могли кричать, и ноги связаны веревкой, которой нас били. Мы были немы, стояли всю ночь, только смотрели друг на друга и думали одно и то же: «Пусть мы связаны, но мы живы».
В тот день я стирала, когда за спиной у меня послышались прихрамывающие шаги отца, а его палка стучала по плиткам двора. Он остановился позади меня, а я не смела подняться.
– Я уверен, что ты беременна. |