Я спала, а голова у меня по‑прежнему была приклеена к груди. Голова была опущена, словно огонь все еще бушевал на мне. Мои руки были странные, слегка разведены и обе парализованы. Кисти рук были на месте, но ничего не могли сделать. А мне так хотелось исцарапать себя, содрать всю кожу, чтобы больше не страдать.
Меня заставили встать. Я пошла с этой медсестрой. У меня болели глаза. Я видела свои ноги, свои висящие по бокам руки, плитки на полу. Я ненавидела эту женщину. Она привела меня в ванную комнату и налила воды, чтобы меня умыть. Она сказала, что от меня так воняет, что ее сейчас стошнит. Я воняла, я плакала, я была там куском дерьма, нечистотами, на которые вылили ведро воды. Словно какашка в унитазе, которую смывают, спуская воду, и все. Я умирала. Вода сдирала с меня кожу, я кричала, плакала, умоляла, кровь текла по телу и капала с пальцев. Она заставила меня стоять. Струями холодной воды она сдирала с меня куски черной кожи, остатки моего обгоревшего платья, вонючие лохмотья которого образовали кучку на полу душевой. От меня исходил такой ужасный запах тления, горелого мяса и дыма, что она надела маску и время от времени выходила из помещения, кашляя и проклиная меня.
Я вызывала у нее отвращение, я должна была сдохнуть как собака, но подальше от нее. Почему она меня не прикончила? Я вернулась в свою кровать, горя и замерзая одновременно, и она набросила на меня простыню, чтобы больше меня не видеть. Подыхай, говорил ее взгляд. Подыхай, чтобы тебя вышвырнули отсюда.
Пришел отец со своей палкой. Он был зол, стучал своей палкой по полу, хотел узнать, кто сделал меня беременной, кто привел меня сюда, как все произошло. У него были красные глаза. Он плакал, старый человек, но все еще внушал мне страх своей палкой, и мне даже не удалось ему ответить. Я хотела спать, или умереть, или проснуться, отец был здесь, а потом его не стало. Но это был не сон, его голос до сих пор звучит у меня в голове: «Говори!»
Мне удалось присесть, чтобы не чувствовать свои руки приклеенными к простыне, под головой была подушка. Мне было ничуть не легче, но я хотя бы могла видеть, что происходит в коридоре, дверь была приоткрыта. Я услышала, что кто‑то подошел, заметила босые ноги, длинное черное платье, небольшая, худая, как я, почти тощая. Но это не медсестра. Это была моя мать.
Две ее косы были намазаны оливковым маслом, черный платок, ее необычный лоб, выпуклый между бровями и доходящий до носа, как у хищной птицы. Мне стало страшно. Она села на табурет, прижимая к себе черную хозяйственную сумку. И начала рыдать, причитать, вытирая слезы платком и качая головой.
Она плакала от горького стыда. Она плакала о себе и всей семье. И я видела ненависть в ее глазах.
Она спрашивала меня, прижимая к себе сумку. Я хорошо помнила эту сумку. Она всегда носила ее с собой, когда уходила из дому, шла на рынок или в поле. Она клала туда хлеб, воду в пластиковой бутылке, иногда молоко. Мне было страшно, но не так, как в присутствии отца, не так, как обычно. Отец мог меня убить, но она – нет.
Она говорила со стоном, а я отвечала ей шепотом.
– Посмотри на себя, дочь моя... Я не смогу никогда привести тебя в дом в таком виде. Ты не сможешь больше жить в доме, ты видела себя?
– Я не могу себя увидеть.
– Ты сожжена. Позор на всю семью. Теперь я не могу тебя вернуть в дом. Скажи мне, как ты забеременела? С кем?
– Файез. Я не знаю фамилии его отца.
– Файез, наш сосед?
Она опять принялась плакать и промокать платком глаза, скомкав его так, словно хотела вдавить его в голову.
– Где ты это сделала? Где?
– На пастбище.
Она скривилась, стала кусать губы и заплакала пуще прежнего: «Послушай меня, дочь моя, послушай. Я бы очень хотела, чтобы ты умерла, будет лучше, если ты умрешь. Твой брат молод, если ты не умрешь, у него будут проблемы».
У моего брата будут проблемы. |