Изменить размер шрифта - +

Это были летние каникулы. Стояла жара, и мне показалось, что мама с папой не идут из‑за меня на пляж, потому что они вынуждены одеваться в закрытую одежду, как и я. Поэтому я вернулась, а они остались. Я не могла представить себя в купальнике. В таком случае мне надо было остаться на пляже в полном одиночестве, как у себя в ванной.

Не так уж много мне довелось повидать. Я знаю, что глобус – это модель мира, но меня никто не научил его понимать. Например, я знаю, что Соединенные Штаты – это Америка, но не могу показать эту Америку на глобусе. Даже местонахождение Палестины я не могу определить.

Я пробовала рассматривать учебники дочерей по географии, но не знала, с чего начать, чтобы представить все эти страны. Я не разбираюсь в расстояниях. Если кто‑нибудь мне скажет: «Мы встречаемся с тобой в пятистах метрах от твоего дома», – я не смогу отмерить эти пятьсот метров. Визуально я ориентируюсь на улице или в магазине, которые мне известны. Но мир как таковой я совсем не могу себе представить. Я смотрю прогноз погоды по телевизору и пытаюсь вспомнить, где находятся Мадрид, Париж или Лондон, Бейрут и Тель‑Авив.

Помню, как‑то мне довелось работать вместе с отцом где‑то недалеко от Тель‑Авива. Я была еще маленькая, лет двенадцати. Нас отвезли туда собирать цветную капусту для соседа, который, в свою очередь, помогал нам косить пшеницу. Там был забор, защищавший нас от евреев, потому что мы были почти на их территории. Я думала, что достаточно зайти за этот забор, чтобы превратиться в еврея, и это казалось очень страшным. Все воспоминания моего детства связаны со страхом, я это хорошо понимаю.

Меня учили, что нельзя подходить к евреям, потому что они халуф, то есть свиньи. На них нельзя было даже смотреть. Находиться близко от них было поистине ужасно. Они ели по‑другому, жили по‑другому. Их нельзя было сравнивать с нами, мы различались, как день и ночь, как шерсть и шелк. Я понимала вещи только так. Шерсть – это евреи, а шелк – это мусульмане. Я не понимаю, почему мне это вбили в голову, но по‑другому я и думать не могла.

Если еврея встречали на улице – впрочем, это происходило очень редко, – тут же происходила стычка с применением камней и палок. К ним нельзя было подходить, нельзя говорить с ними, иначе сам превратишься в еврея! Рано или поздно я должна была понять, что эта полная чушь. Эти люди не сделали мне ничего плохого! Например, в нашем квартале была чудесная еврейская мясная лавка. Мясо там было самым лучшим, я его уже ела, но никогда не смела зайти туда одна. Тогда я шла в лавку к тунисцу, потому что он тунисец. Почему? Не знаю. Часто я говорила сама себе: «Суад, ты пойдешь и купишь это замечательное мясо, оно такое же, как любое другое!»

Я знаю, что когда‑нибудь это произойдет. Но все еще боюсь. Я слишком много наслышалась в детстве, дескать, с ними нельзя иметь никакого контакта, что надо их игнорировать, как будто их вообще не существует на свете. Это хуже, чем ненависть. Для мусульман евреи самый злейший враг.

Я родилась мусульманкой, я всегда верила в Бога, я остаюсь мусульманкой, но сейчас у меня мало, что осталось от обычаев моей деревни. Я не люблю войну, я ненавижу насилие. Если меня в чем‑то упрекают, к примеру, в том, что я, мусульманка, плохо отзываюсь о мужчинах моей страны – это со мной случается, – то, вместо того чтобы смолчать, я говорю, я спорю, я пытаюсь убедить оппонента, помочь ему понять то, чего он не знает.

Моя мать дралась с соседками. Она хватала камни и швыряла в них или вцеплялась им в волосы. У нас всегда, когда дерутся, таскают за волосы. А я пряталась за дверью, в печь для хлеба или в конюшне с баранами. Я не хотела этого видеть.

Я всегда хотела научиться тому, чего не знала. Понять, почему в мире все так по‑разному устроено, и я надеялась, что моим детям удастся использовать этот шанс. И мое несчастье, моя судьба защищают их от жестокости, царящей в моей стране, от войны булыжников и злобы мужчин.

Быстрый переход