На траурную церемонию командование не поскупилось. Там было все, чему полагается быть в таких случаях: бархатные подушечки с боевыми наградами, почетный караул с примкнутыми штыками и траурными повязками на рукавах, оружейный салют, пропасть шитых золотом погон и черных цивильных пиджаков и даже прицепленный к бронетранспортеру артиллерийский лафет, на котором закрытый гроб с телом покойного подвезли к зданию крематория. Были прочувствованные речи с перечислением превосходных человеческих качеств и неоценимых заслуг дорогого Николая Ивановича перед Отечеством, и какой-то незнакомый Юрию майор срывающимся от волнения и сдерживаемых слез голосом прочел отрывок из поэмы Лермонтова «Бородино»: «Полковник наш рожден был хватом — слуга царю, отец солдатам. Да жаль его: сражен булатом, он спит в земле сырой…»
На взгляд Юрия, майор был дурак. А впрочем: чем больше в армии дубов, тем крепче наша оборона.
К тому же, если не обращать внимания на способ выражения мыслей, по сути майор был прав: да, вот именно, верный служака и заботливый отец. Хотя забота его, как это часто случается промеж суровых военных людей, сплошь и рядом принимала довольно причудливые формы. В разное время и в разных местах Камышева за глаза называли то Камешком, то Камышом, то просто Кремнем. Юрию больше нравилось поэтическое прозвище Камыш. «Шумел камыш, деревья гнулись», — бывало, говорили с кривоватой улыбочкой его подчиненные после устроенного Николаем Ивановичем разноса. Именно после, а не во время, потому что, когда Камыш шумел, «деревьям» оставалось только помалкивать в тряпочку и гнуться. И, что характерно, никто не обижался. Потому что не было случая, когда Камыш шумел зря, исключительно ради удовольствия послушать свой хорошо поставленный командный голос. И еще потому, что знали: когда наступит время опять идти в самое пекло, Камыш не подкачает, не станет прятаться за чужие спины и просто так, за здорово живешь, не пошлет на убой ни одного человека, будь этот человек хоть самым распоследним разгильдяем.
Там, в крематории, Юрий имел случай впервые в жизни увидеть немногочисленных родственников Камышева: заплаканную женщину лет сорока, не красавицу, но очень обаятельную, симпатичную молодую девицу, тоже в слезах, и какого-то хорошо одетого штатского колобка с бледной, растерянной, какой-то пришибленной физиономией. Колобок не плакал, потому что был мужчина, хоть и шпак, но почему-то из всех троих именно он показался Юрию самым подавленным и убитым горем — действительно, краше в гроб кладут.
И, кстати, о гробе: его так и не открыли.
По окончании фарса, в который неизменно выливается любая, даже самая искренняя попытка людей выразить свои чувства официальным порядком, с соблюдением всех обычаев, традиций и правил, генерал Алексеев усадил Юрия в свою машину и дал, наконец, разъяснения, в которых Якушев к этому времени уже начал остро нуждаться.
Дело обстояло следующим образом. После выхода в отставку, выписки из госпиталя и непродолжительного периода реабилитации свежеиспеченный генерал-майор Камышев отправился погостить в свой родной город Мокшанск, расположенный на реке Мокше, где (в городе, разумеется, а не в реке) у него до сего дня проживала сестра с мужем и дочерью. Это были те самые люди, которых Юрий видел в крематории — сестра Камышева Валентина, племянница Марина и зять Михаил Горчаков, директор местного филиала НПО «Точмаш». (Тут Юрий слегка удивился: это ж какой души должен быть человек, чтобы так горевать не об отце или матери, а всего-то о брате жены!)
Погостив у родни чуть более двух недель, Камышев собрался восвояси, в Москву. Выехал засветло, в середине дня, трезвый, как стеклышко, и без каких-либо признаков недомогания, но километрах в двадцати от городской черты Мокшанска отчего-то не справился с управлением, вылетел с трассы на крутом повороте и, согласно заключению судебно-медицинской экспертизы, скончался из-за полученных в результате аварии, несовместимых с жизнью травм. |