Осколки Божьей любви наплывали с небесных сфер, звездной пылью опадая на землю.
Дирижер наклонился теперь вперед, палочка его ласкала струнные, точно сметая пыльцу с чего-то совсем хрупкого, подобного крыльям бабочки. Внизу, на арене, воцарился великий покой, публика словно приготовлялась к странствию по бетховенской вселенной любви. За спинами Пауэрскорта и леди Люси стояли в ожидании шесть пустых кресел. Ангелы приближаются, думал Пауэрскорт, ангелы нисходят на землю, чтобы послушать музыку. Они будут сидеть здесь терпеливо, перевив крылья. А после взлетят над улицами Кенсингтона, чтобы присоединиться среди созвездий к гимну любви.
Любовь долго терпит, милосердствует: любовь все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит. Один из ангелов читает наставление, думал Пауэрскорт, наставление леди Люси и мне — здесь, в ложе Альберт-Холла. «Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Здесь пребывают сии три: вера, надежда, любовь. Но любовь из них больше». Ангел спустился. Музыка воспаряла все выше.
Любовь где-то рядом, она стучится в райские врата, высоко, высоко над улицами Лондона, величаво шествует в бесконечность. Любовь Бетховена. Божья любовь.
Когда эта тема отзвучала, Пауэрскорт повернулся, очень тихо, чтобы взглянуть на сидящую рядом леди Люси. Та нежно улыбалась, в глазах ее стояли слезы. Sunt lacrimae rerum. Пока четвертая часть симфонии возвращала публику Альберт-Холла на землю, Пауэрскорт рылся по карманам. Говорить же нельзя. Только не здесь. И не сейчас. Бетховен может прогневаться. А Бог так и вовсе перуны послать. Да где же карандаш? У него где-то был карандаш. Вот он. А писать есть на чем? Нет, только старый многажды сложенный номер газеты и отыскался в одном из карманов. Пауэрскорт извлек его на свет. Нашел пустое место — внутри рекламы горчицы «Колманз». И разместил на нем свое послание.
«Люси. Я люблю вас. Вы выйдете за меня? Фрэнсис».
Он легонько дотронулся до ее плеча, вручил ей смятую газету, ткнув пальцем в написанное.
Леди Люси улыбнулась ему. Слез уже не было. Она повела по воздуху пальцами, словно выписывая некие слова. Господи, это еще что такое, что за знаки она ему подает? Но тут он понял. У леди Люси нет карандаша. Он протянул ей свой. Вот такой отныне и станет наша жизнь, подумал он. Мы будем делиться всем — карандашами, программками Альберт-Холла, любовью.
Газета вернулась к нему. Ответ оказался упрятанным в другой рекламе, на сей раз — заварного крема «Птичий глаз». Пауэрскорт предпочел бы горчицу. Заварной крем он на дух не переносил.
«Фрэнсис. Конечно, выйду. Люблю, Люси».
Она отобрала у него газету и аккуратно уложила ее в сумочку. Надеяться, что мужчина догадается сохранить такую вещь, думала она, — дело решительно невозможное. Даже Фрэнсис. Хотя Фрэнсис, возможно, и догадается.
Бетховен уже приступил к последней части симфонии. Хор поднялся на ноги. Шиллерова ода «К радости» сотрясала зал. Вальсы и марши возвратились, чтобы принять новое обличье.
Леди Люси накрыла ладошкой ладонь Пауэрскорта. В темноте можно. Все равно никто не увидит. И вдруг ей стало все равно. Ей хотелось кричать, петь собственный гимн любви и счастью, обретенным ею с помощью Бетховена и Шиллера. И Фрэнсиса. Свою оду «К радости».
— Фрэнсис, — леди Люси Гамильтон и лорд Фрэнсис Пауэрскорт возвращались на Маркем-сквер в кебе, погромыхивавшем по Кромвель-Роуд. — Мне больше не обязательно называть тебя лордом Фрэнсисом, правда? Я хочу сказать — теперь. И ты не обязан называть меня леди Люси.
Голова ее лежала на плече Пауэрскорта. Уж очень холодно было снаружи.
— Ну, я всегда называл тебя леди Люси. |