Изменить размер шрифта - +

— Да это-то понятно, — протянул Горбунов. Он явно искал, к чему прикопаться, и не находил. Свиридов был чист. Он даже нигде, кроме военкомата, не состоял на учете. Его не задерживали в нетрезвом состоянии, не доставляли приводом, не привлекали в качестве понятого. — Просто сами видите — теперь если сигнал, то повышенное внимание.

— Но я же не сделал ничего! Это он сделал, он обещал застрелить меня и мою собаку!

— Да по собаке вопросов нет, — отмахнулся Горбунов. — По старику нет, по собаке нет… Я маму вашу знаю, — сказал он внезапно, — хорошая мама.

По контексту следовало ожидать, что он добавит: «И вон что выросло», — но он молчал, томился, вытирал пот, и так же томился Свиридов. Майор, кажется, в самом деле еще не знал, как к нему относиться. Никаких человеческих чувств к Свиридову он, конечно, не испытывал, но испытывал, так сказать, имущественные. Перед ним сидел человек из списка, особый, обративший на себя внимание самой высокой здешней инстанции, он сидел у него в отделении и жил у него на участке, и непонятно было, как им распорядиться. Из этого могло получиться повышение по службе, а мог большой геморрой; его можно было взять сразу, а можно понаблюдать, вытащить сообщников, накопать целый заговор. Он надеялся, что Свиридов ему что-нибудь подскажет, но он то ли не знал, то ли хитрил. Приходилось решать самому, и надежней всего было тянуть время — вдруг сорвется и проговорится.

— Мне на работу надо.

— Нет, на работу вы погодите, — сказал Горбунов, и Свиридов понял, что на совещание по «Родненьким» опоздает безнадежно. — Вы посидите, подумайте — может быть, что-нибудь… Это нельзя вот так сразу. Если б он не просигналил, я все равно обязан. По месту прописки. Вы тут не проживаете, нет?

— Я у деда на квартире живу, — сказал Свиридов. — А что?

— Да вот видите, прописаны тут, живете там. Уже нехорошо. Путаницу создает, и, может быть, кто-то недоволен. Может, вас надо вызвать срочно, а вас нет. И тогда это, допустим, список людей, которые живут там, а прописаны тут. Я же не знаю, меня не вводят. У меня на все отделение вы один по списку, и я про других не знаю.

— Слушайте, — не выдержал Свиридов. — А показать мне этот список вы можете?

— Нет, как же? — развел руками майор Горбунов. — Если бы вам надо было, так вам бы довели. Я вообще не имею права вам сообщать, это я по дружбе.

— А о чем бы вы меня тогда спрашивали, если бы не сообщили? — не понял Свиридов. — Что, мы так друг на друга бы и смотрели?

— Не знаю, — вздохнул майор. — Нам не доведено, какие мероприятия. Нам только список.

Свиридов отчетливо понимал, что сейчас решается если не сама его участь, то общий ее вектор: в воздухе сгущались и плавали трудноопределимые сущности, и надо было что-то изменить сейчас, пока они не отвердели. То есть конец был один, раз уж он попал на карандаш, но еще можно было выговорить послабление, расчистить люфт. Так в основу приговора чаще всего ложатся первые показания, когда жертва еще не знает, как себя вести. Надо было сказать что-то правильное, свойское, но Свиридов, даром что сценарист, никак не мог придумать такой пароль. Он чувствовал себя как в регулярно повторяющемся сне: он сидит зимой, ночью, во дворе своего дома, и знает, что для облегчения участи — прижизненной или посмертной, во сне не уточняется, — ему надо куда-то пойти и что-то сделать, может быть, просто повидаться. Он идет к себе домой, там все в сборе, собираются пить чай, очень удивляются его возвращению: «Ты же уехал!» — «А куда я уехал?» — «Ты что, не помнишь?!» И от страха снова услышать материнское — ты всегда все забываешь, в прошлом году забыл зонт, всегда забывал в школе сменку, не помнишь, куда идешь, за что мне все это! — он кивает: а, да-да, конечно, ну, я пошел.

Быстрый переход