Все это отмечалось памятью, но не задерживалось в ней. Состояние, суть Михея можно было сейчас обозначить одним словом: когда? И уже как продолжение: когда придут?
Вот снова хлопнула дверь на веранде, и сразу же горницу заполнил голос, не по-женски басовитый, но со старческими придыханиями:
- Иду, иду, - дай, думаю, зайду... Здорово живешь, подружка.
- Садись уж. Тоже мне: "Иду, иду!.." Знаешь ведь где, сама и наливай.
- Всё, Клавдюха, на лже стоит. Что ж мне, так вот и ввалиться без предлогу? Во всем, душа моя, итикет нужон, обхождение. Мне не жалко, а хозяину лестно: не без дела гость, с визитом... Хороша!.. И на чем ты ее только ставишь, Клавушка? Не иначе, как на Божьем слове...
С предельным напряжением памяти вслушивался Михей в этот до дрожи в скулах знакомый, только как бы пропущенный сквозь испорченную мембрану голос и все никак не мог вспомнить, где и когда он слышал его. А разговор за дверью уже переходил в доверительный шепот:
- Что сказать-то?
- Сказки, мол, зовет - и все. Дело есть.
- Хитришь, Клавка. Только мне что, так и так по дороге... Полька, ясно, дома... Только где мне твоего шкоду искать? Его ведь, жеребца, у какой ночь застанет... Мал-мал городок, а лахудр - хоть на вывоз...
- Постыдилась бы, Мань!
- Это тебя-то! Что ты, поп или лектор? Налью на дорожку...
Михея бросило в жар. Маня! Манька с Патрульной! Первая мужская ночь его, первая, но не последняя, а сколько было бы их, если не увела бы его в свое ровное и робкое спокойствие Клавдия, один Бог знает. Он вдруг явственно представил себе полупьяную старуху с пропитым басом, ее грузную, неопрятную плоть в засаленном платье и в войлочных тапочках на босу ногу. Господи, да что общего могла иметь она с той разбитной девахой в веселом сарафане цвета морской травы, которая, казалось, не сама шла, а радостное озорство несло ее из рук в руки, пока не притихла она в одних - Михея!
Пожалуй, лишь в эту минуту его пронизало и заполнило всего, до холодного покалывания в кончиках пальцев, ощущение собственной, уже определившейся, старости. Михей скрипнул зубами и позвал:
- Мать, нацеди!
IV
По вялому и печальному виду Андрея Клавдия наметанным глазом определила, что он с тяжкого и затяжного похмелья. Соответственно с этим она и приняла сына:
- К матери некогда зайти, а пересчитывать пивные времени вдоволь?
Он не ответил, прошел к столу, сел, потер виски ладонями и только после этого отрывисто спросил:
- Звала?
- Откуда узнал?
- Ведьму встретил.
- Звала.
- Зачем?
- Поглядеть захотела.
- Брось, мать, и без твоих шуток тошно. Налей мне самую малость, а то плохой я тебе собеседник. Знаю ведь, без дела не позовешь.
Наверное, только сейчас она по-настоящему в нем разглядела молодого Михея: то же худое и ломкое, словно вырезанное из темной жести, лицо с глубоко посаженными под крутые надбровья глазами, те же беспокойные руки, цепко перебирающие предмет за предметом, та же манера время от времени потирать подбородок. И тепло беспричинной благодарности к своему первенцу заставило ее отвернуться, чтобы не заплакать, глядя на него:
- Подожди, закусить подам.
- Труженики нашей текстильной промышленности, мать, ежедневно выпускают для нашего брата миллионы метров закуса любых расцветок. Твое... Фу, мерзость!
- Вот и не надо, не пей.
- Я не ее, - он сразу же заметно оживился, - я себя ругаю. Эка я, действительно, образина, подобную божественность и залпом. Ее надо по глоточку, по капельке, как нектар. С чуткостью, так сказать, с признательностью. - Он умоляюще протянул рюмку матери. - Ма! Сотвори, а?
Клавдия налила.
- Как ты живешь, Андрейка, о чем ты думаешь? Ведь так и до беды недолго.
- Живу между небом и землей, ни о чем не думаю, не болею... Ма, не пожалей еще одну, а?
- Отгулял ведь свое, пора остепениться. |