И если не смотреть вниз, – где на такой же зеленой террасе, задрав в небо хоботы, стоят зенитки, а рядом, под пальмами, спит орудийная прислуга. И если не смотреть вверх – там проплывает, натужно ревя, тяжелый восьмимоторный рейдер с подвешенными под крыльями пикирующими бомбардировщиками. И если заткнуть уши, потому что пробило пять часов, и черный репродуктор на столбе начинает выкаркивать военную сводку…
Генрих вернулся за столик, сел, обхватив голову руками, и закрыл глаза.
Нет. Не сейчас. Попозже. Я еще не готов.
Ничего себе, неужели ты поверил во всю эту ерунду? Ты, всегда гордившийся именно тем, что не принимаешь ничего на веру? И во что – в черта!
Да не в черта. Черт, может, и на самом деле привиделся. А время я остановить смогу – точнее, сам смогу остановиться во времени и не идти дальше. Я это чувствую. И я это сделаю. Вот так, дорогие мои – я сбегу от вас, да так хитро, что вы меня никогда не сможете поймать…
На перроне было малолюдно: два десятка таких же, как он, отпускников, возвращающихся в свои части; заплаканные девушки и женщины, угрюмые усатые отцы; священник; несколько шпиков; несколько спекулянтов; несколько проституток; продавщица цветов; две девочки-школьницы в косынках с красным крестом; пацан-беспризорник стреляет глазом, что бы такое спереть; полицейский искоса следит за пацаном-беспризорником; кошка, которая гуляет сама по себе…
Ну, вот и все. О прибытии поезда не сообщают, и он появляется неожиданно, возникая из-за толчеи неразобранных вагонов: впереди две платформы, одна с песком, одна с зенитками, потом черный, пузатый, лоснящийся пыхтящий паровоз, за ним вагоны, синие и зеленые вперемешку. Все это прогромыхивает, подлязгивает, подтягивается к перрону, поскрипывает и повизгивает тормозами, останавливается, открываются двери, и на твердь земную выкатываются развеселые отпускнички…
А может быть, сейчас? – подумал Генрих. А? Поезд уйдет, а я останусь?
Поезд уйдет…
Нет. Рано (боже, дурак какой, ну чего ты тянешь, упустишь момент!). Потом. Попозже.
Эх, шестереночка ты, Генрих, шестереночка. Как тебя закрутили, так ты и крутишься, никак не остановишься. Шестереночка-шестереночка… В какой вагон садимся? Вот в этот.
Генрих вскочил на подножку. Хорошо хоть, никто не провожает.
Жалко, некому провожать…
Повезло – купированный вагон, и половина купе пустые. Генрих сбросил рюкзак, повесил автомат на вешалку для одежды и открыл окно.
На перроне прощались. Прямо под окном лихой вахмистр-кирасир, придерживая саблю, взасос целовал яркую высокую брюнетку. Девочки в косынках раздавали благотворительные бутерброды: тоненькие ломтики хлеба с маргарином и брюквенным повидлом. Напротив вокзала подрались две проститутки, их не могли растащить, пока какой-то железнодорожник не вылил на них ведро воды; теперь они стояли жалкие, растерянные, похожие на ощипанных ворон…
Лязгнув буферами, поезд тронулся. Медленно проплыл под окном кирасир со своей девицей, девочки с бутербродами, железнодорожник с флажком, плачущие мамы и мрачные папы, машущие руки, платки, шляпы, зонтики, воздушные поцелуи, газетный киоск, мальчики из «Гвардии Императора» замерли в почетном карауле, тоненькие ручонки вскинуты в истовом римском приветствии, семафор, пакгаузы, разбитые вагоны и паровозы, зенитки, дочерна пропыленная живая изгородь, снова зенитки, развалины элеватора, а поезд все набирает скорость, все чаще бьют колеса на стыках, все меньше времени остается, все меньше, меньше и меньше…
– О-о, я, надеюсь, не п-помешал? – спросили за спиной не вполне твердым голосом.
Генрих обернулся. В дверях стоял давешний кирасир, за его спиной маячили еще двое.
– Нет, конечно, – сказал Генрих. – Входите, дружище. |