Изменить размер шрифта - +
Понимаешь, мы ведь не знаем, что с ним – малярия или что-то ещё. Гм… Постарайся обеспечить больному покой и не корми его слишком жирной пищей.

Иннот еле сдержал смешок – их жалкие запасы провизии практически уже закончились.

– Это как раз будет легко…

Вечером к каюкеру бочком подошёл Цуйка Осияч. Глаза его смотрели жалобно, а правую руку, обмотанную грязной тряпкой, он держал на весу, демонстративно подпирая левой.

– Ну, что ещё у тебя? – неприветливо осведомился Иннот.

Цуйку он не любил – тот постоянно ныл и норовил увильнуть от любой работы.

– Рука болит, мон… Я об верёвку ободрался, а она болит теперь…

– Болит – терпи! Йодом смажь, подумаешь, эка невидаль! Ободрался он!

– Дак пухнет же… Иннот мысленно выругался.

– Ну покажи.

Царапина под повязкой действительно выглядела неважно: она гноилась, кожа вокруг распухла и покраснела.

– Промой как следует кипячёной водой и залей йодом. И выброси ты эту тряпку, в аптечке бинт есть!

Оказавшийся поблизости Цытва-Олва внимательно прислушивался к разговору.

– Это предки знают что! Корабль инвалидов какой-то! – сердито пробормотал каюкер и выбрался на палубу, на свежий воздух.

Спустя пару минут на палубе за его спиной послышались осторожные шаги. Обернувшись, Иннот увидел Гэбваро.

– Поговорить надо, – негромко сказал люли и присел на корточки. – Скажи-ка мне такую вещь, мон: тебе последние дни снилось что-нибудь необычное?

 

Пыха лежал с открытыми глазами и прислушивался к доносящимся с улицы звукам. Собственно говоря, никакой необходимости ночевать в театральном фургоне не было; он вполне мог бы отсыпаться в Колючем Доме, а на спектакли и репетиции приходить к назначенному времени, многие из его нынешних коллег так и делали. Но юная прима Аппельфиги обитала в фургончике… И этим всё было сказано.

Под брезентом, натянутым на бамбуковые дуги каркаса, поместился бы добрый десяток смоукеровских корзинок; большую часть места здесь занимал реквизит. Из видавших виды плетёных сундуков то и дело вываливались пыльные костюмы и части декораций, а то и вовсе непонятные приспособления. В хозяйстве маэстро имелась даже такая экзотическая вещь, как машина для производства ветра: что-то вроде огромных мехов, соединённых с длинной деревянной трубой, с помощью которой можно было устроить на сцене миниатюрную бурю. Как водится, большая часть всего этого барахла не использовалась. Единственной постоянно бывшей в употреблении вещью являлась тяжеленная суфлёрская бочка, намертво прибитая к низеньким козлам, – без этого важнейшего атрибута театральной жизни актёров ежедневно забрасывали бы гнилыми фруктами.

Жизнь уличного лицедея стала для Пыхи привычной на удивление быстро; и, разобравшись в её реалиях, смоукер научился получать максимум удовольствия от того, чем занимается. Роли с каждым днём давались ему всё лучше и лучше; уловив суть, он начал привносить нечто новое в каждую сцену – будь то жест, взгляд, вовремя выдержанная пауза или хорошо продуманная поза. Надо сказать, уличные театры, или, как называли их в Бэби, театры маргиналов, никогда ничего подобного от своих актёров не требовали: существовали заранее известный ряд персонажей и набор сюжетов, позволявший разыгрывать непритязательные и, что самое главное, узнаваемые сценки. В лице маэстро Палисандре смоукер обрёл самую горячую поддержку своим начинаниям. Как признался импресарио, его заветной мечтой было – поднять спектакли театра на такую высоту, чтобы каждый из них собирал многотысячные толпы. «Я ничего не делаю наполовину, – сказал он как-то Пыхе и Кастрации за ужином. – И это – единственно правильный стиль жизни, на мой взгляд.

Быстрый переход