Каждый думал о себе, видел себя вытянувшимся в гробу, окруженным чадящими свечами; в ногах цветы, все кончено навсегда. Время от времени то один, то другой вздрагивал, страх охватывал душу, страх смерти. О Донинье все забыли и меньше всего были склонны вспоминать ее далекую молодость и ее красоту (если она когда-нибудь существовала). Слова капитана вывели всех из оцепенения. Проныра, знавший покойную в молодости, порылся в памяти:
— Верно, она была красоткой.
Капитан уселся, положил ногу на ногу и закурил трубку — не ту, пенковую, неприличную для велорио; нет, на сей раз у него была черная трубка с изогнутым мундштуком. Потом он оглянулся вокруг и начал:
— Лицо покойницы, сам не знаю почему, напомнило мне одну арабскую танцовщицу. Я знал ее много лет назад, когда плавал на голландском торговом судне. Мой старший помощник, швед Иоганн, чуть не покончил с собой из-за нее… Мне удалось спасти его…
Кто много жил, с тем всегда так. Случилось ли что-нибудь, мелькнуло ли чье-то лицо или какой-то пейзаж — и вот он уже вспоминает прошлое, он вновь переживает старую любовь, он видит милые лица, берега… Другим морщинистое восковое лицо Дониньи навевало всего лишь мысли о смерти, капитану же вспоминались смуглые щеки, длинные иссиня-черные кудри нежной грешной танцовщицы Сорайи, ее пылающие уста. Из-за нее склонный к трагедиям швед Иоганн влез в долги, продал судовое имущество и хотел покончить жизнь самоубийством. Сорайя была здесь, в комнате, она мерно двигалась в танце… капитан изо всех сил старался припомнить пленительную экзотическую мелодию.
— Я не силен в музыке, но эту мелодию запомнил…
Еще бы, сеньоры, можно ли забыть ее? От этой музыки, томной, как сам порок, кровь закипала в жилах!
Она соблазнила Иоганна, и он обезумел. Сорайя, сотканная из музыки и танца, как болезнь, проникала в кровь и отравляла ее. Руки, извивающиеся, как змеи, обнаженные ноги, сверкающие драгоценные камни на груди, цветок у пояса… Как тут не потерять голову?
Все понимали Иоганна и были тронуты заботами капитана, который сумел вырвать товарища из страстных и разорительных объятий танцовщицы. Ах! Эти руки, эти ноги, эта грудь… Каждый ясно видел перед собою Сорайю. Она танцует, и за ее розово-изумрудной наготой исчезает рахитичный труп Дониньи, исчезают страх и смерть.
На следующее утро капитан вновь отвлек всех от мыслей о смерти. Он явился на похороны в чудесной парадной форме. Жители предместья еще не видывали такого великолепия — серебряные эполеты, белые перчатки, новая фуражка с золотым якорем. И орден на груди. Капитан сказал:
— На море все это делается гораздо быстрее: заворачивают тело в брезент, покрывают знаменем, матрос играет на рожке похоронный марш, и покойника бросают за борт. Быстрее и красивее, не правда ли?
— Сеньор капитан присутствовал когда-либо на таких похоронах?
— Еще бы… десятки раз… И присутствовал, и командовал… Десятки раз.
Он прикрыл глаза, и соседи поняли, что перед его внутренним взором проплывает вереница воспоминаний.
— Помню беднягу Джованни… Он был матросом и много лет служил под моим началом. Я перешел на другое судно, и он тоже: уж очень он привязался ко мне. Но он был итальянец, а ведь итальянцы, вы знаете, ужасно суеверны. Он часто говорил: «Капитан, если я умру в плавании, то пусть меня бросят в мое родное море». Он считал, что если его тело опустят в другие воды, то душе не будет покоя…
Похоронная процессия тянулась медленно, и капитан рассказывал не спеша:
— И вот он умер, мой храбрый Джованни, и задал мне дьявольскую работу…
— Отчего же он умер?
— Пил много. От чего еще он мог умереть? Пил он отчаянно, у него были семейные неприятности. |