Изменить размер шрифта - +
Он неразрывно связан с Лиром, он - последнее звено, еще соединяющее старого короля с любовью Корделии и с короной, от которой он отказался. Ярость волчицы Гонерильи впервые пробуждается, когда она слышит, что отец ударил ее любимца "за то, что тот выругал его шута", и первое, о чем спрашивает лишившийся трона старик: "Где мой шут? Эй, ты, послушай, сходи за моим дураком". "Ну так где же мой шут? А? Похоже, будто все заснули". "Однако где же мой дурак? Я второй день не вижу его". "Позовите сюда моего шута". Все это подготавливает нас к трогательным словам, которые, заикаясь, произносит один из служителей: "С отъезда молодой госпожи во Францию королевский шут все время хандрит". И когда мистер Макриди с досадой, к которой примешивается плохо скрытая грусть, отвечает ему: "Ни слова больше! Я сам это заметил", - это производит необыкновенное впечатление. Мы догадываемся, что в глубине его сердца все еще живет память о той, кто прежде была его кумиром, верхом совершенства, отрадой его старости, "любимицей отца". И столь же трогателен ласковый взгляд, который он бросает на вошедшего Шута, спрашивая с искренней озабоченностью: "А, здравствуй, мой хороший! Как поживаешь?" Разве можно после этого сомневаться, что его любовь к Шуту связана с Корделией, которая была добра к бедняге, теперь тоскующему в разлуке с ней? И уже это подготавливает нас к высочайшей трагедии финала, когда Лир, лишившись всего, что он любил на земле, склоняется над мертвым телом дочери и вдруг вспоминает о другом кротком, верном и любящем создании, которого он лишился, в минуту смертельной агонии ставя рядом два сердца, разбившиеся в служении ему: "И бедный мой дурак повешен!"

Лир мистера Макриди, и раньше отличавшийся мастерским воплощением авторского замысла, еще более выиграл от возвращения в трагедию Шута. Это находится в полном соответствии с толкованием образа. Перечисленные нами сцены, например, в какой-то мере предвосхищались еще в самом начале, когда за гордой надменностью и королевским безрассудством Лира крылось и нечто другое - нечто, искупавшее его обращение с Корделией. Растерянная пауза после того, как он отнимает у нее "родительское сердце", торопливость и в то же время неуверенность, когда он приказывает позвать французского короля: "Вы слышите? Бургундский герцог где?" - сразу показывают нам, какого снисхождения он заслуживает, какой жалости, и мы понимаем, что он не владеет собой, и видим, как сильно и непобедимо владеющее им безрассудство. Стиль игры Макриди остается тем же в первой большой сцене с Гонерильей, где можно заметить столько правдивых и страшных в своей естественности штрихов. В этой сцене актер поднимается на самые высоты страстей Лира, проходя через все ступени страдания, гнева, растерянности, бурного возмущения, отчаяния и безысходного горя, пока наконец не бросается на колени и, воздев руки к небу, изнемогая от муки, не произносит грозного проклятия. В главной сцене второго действия есть тоже немало чудесных мест: его полная "hysterias passio" {Истерии (лат.).} попытка обмануть самого себя, его боязливая, тревожная нежность к Регане, возвышенное величие его призыва к небесам - эти страшные усилия сдержаться, эти паузы, этот невольный взрыв гнева после слов: "Я более не буду мешать тебе. Прощай, дитя мое", - и, как нам кажется, несравненная по глубокой простоте и мучительному страданию великолепная передача стыда, когда он прячет лицо на плече Гонерильи и говорит:

Тогда к тебе я еду.

Полсотни больше двадцати пяти

В два раза - значит, ты в два раза лучше.

И вот тут присутствие Шута позволяет ему совсем по-новому подать коротенькую фразу, заключающую сцену, когда вне себя от жгучего гнева, пытаясь порвать смыкающееся вокруг него кольцо неизъяснимых ужасов, он вдруг чувствует, что рассудок его мутится, и восклицает: "Шут мой, я схожу с ума!" Это куда лучше, чем бить себя по лбу, бросая себе велеречивый и напыщенный упрек.

Быстрый переход