В укорах престарелого Святослава сыновьям слышится не гнев оскорбленной власти, а ропот оскорбленной любви родительской, – и укор его кроток и нежен; обвиняя детей в удальстве, бывшем причиною Игорева плена, он в то же время как бы и гордится их удальством: «О сыны мои, Игорь и Всеволод! рано вы начали добывать мечами землю половецкую, а себе славы искать. Нечестно ваше одоление, неправедно пролита вами кровь вражеская. Сердца ваши из крепкого булата скованы, а в буести закалены! Сего ли ожидал я от вас серебряной седине своей!» Но особенно поразительны в поэме благородные отношения полов. Женщина является тут не женою и не хозяйкою только, но и любовницею вместе. Плач Ярославны дышит глубоким чувством, высказывается в образах, сколько простодушных, столько и грациозных, благородных и поэтических. Это не жена, которая после погибели мужа осталась горькою сиротою, без угла и без куска, и которая сокрушается, что ее некому больше кормить: нет, это нежная любовница, которой любящая душа тоскливо порывается к своему милому, к своей ладе, чтоб омочить в Каяле-реке бобровый рукав и отереть им кровавые раны на теле возлюбленного; которая обращается ко всей природе о своем милом: укоряет ветер, несущий ханские стрелы на дружину милого и развеявший по ковыль-траве ее веселие; умоляет Днепр – взлелеять до нее ладьи ее милого, чтоб она не слала к нему слез на море рано; взывает к солнцу, которое «всем и тепло и красно» – лишь томит зноем лучей своих воинов ее лады… И зато мужчина умеет ценить такую женщину: только жажда битвы и славы заставила буйтура Всеволода забыть на время «своея милыя хоти, красныя Глебовны, свычаи и обычаи»… Все это, повторяем, отзывается Южною Русью, где и теперь еще так много человечного и благородного в семейном быте[105 - Вместо «быте» в журнале было: «быту низших классов народа»; вписано в автограф рукою Краевского.], где отношения полов основаны на любви, и женщина пользуется правами своего пола; и все это диаметрально противоположно Северной Руси, где семейные отношения дики и грубы и женщина есть род домашней скотины и где любовь совершенно постороннее дело при браках: сравните быт малороссийских мужиков с бытом русских мужиков, мещан, купцов и отчасти и других сословий, и вы убедитесь в справедливости нашего заключения о южном происхождении «Слова о полку Игореве», а наше рассмотрение русских народных сказок превратит это убеждение в очевидность.
Теперь нам следовало бы говорить[106 - После слов: «в очевидность» в ИР: «Но кроме всего этого, не только в красках поэзии и манере изложения, но и в духе богатырского удальства, нельзя не заметить чего-то общего между «Словом о полку Игореве» и казацкими малороссийскими песнями. Как факт для сравнения, приведем здесь одну казацкую историческую думу в русском прозаическом переводе г. Максимовича: «Вот пошли <…> славы набрались (см. с. 262 и примеч. 193). Не говоря уже о поразительном сходстве пафоса древней поэмы с этими несравненно позднейшими произведениями одного и того же племени – какое сходство <в> картинах природы и поэтических сравнениях! Там и здесь играют одинаковую роль вороны, орлы, кречеты, сороки! Там и здесь битва уподобляется то свадьбе, то попойке кровавой!»«Слово о полку Игореве» несколько раз было переводимо прозою, и были, кажется, две попытки (гг. Вельтмана и Деларю) перевести его стихами или мерного ритмическою прозою. Но попытки последнего рода должны считаться совершенно излишними: «Слово» может быть прекрасно только в его первобытном и наивном виде, без всяких других изменений и поправок, кроме подновления устаревших слов и оборотов».] о «Сказании о нашествии Батыя на русскую землю» и о «Сказании о Мамаевом побоище»; но мы скажем о них очень немного. Оба эти памятника нисколько не относятся к поэзии, потому что в них нет ни тени, ни призрака поэзии: это скорее памятники даже не красноречия, а простодушной реторики того времени, которой вся хитрость состояла в беспрестанных применениях к Библии и выписке из нее текстов. |