|
В самоваре обычно оставалась вода, но повернув рогатый, похожий на оленя кран, он не дождался ни капли. Был пуст рукомойник, из него не брызнула привычная струйка, не пролилась на ладони. Цветок на окне, обычно хорошо политый, с черной влажной землей, был сух, и тарелочка под горшком тоже была сухой. Жажда была нестерпима, изба была сухой и звонкой, словно прокаленной на огне.
Он вдруг вспомнил, что в столешнице, за ее стеклянными дверцами, среди чашек, стаканов, граненых чарочек и наивных стеклянных вазочек, хранится банка сладкого морса, который тетя Поля варила из лесной брусники. Радуясь своему открытию, предвкушая влажную сладость напитка, он подошел к столешнице и открыл стеклянные дверцы. Они знакомо прозвенели, но были высокие, с него ростом, как обычные двери. Он осторожно, чтобы не разбить посуду, вошел в столешницу. Обогнул голубые лафитники, стопку тарелок, хохломскую чашечку для соли, вазочку, в которую тетя Поля перед чаепитием клала карамельки. Столешница уводила вглубь, в сени, прочь из избы, где расположился зеленый луг, туманные горы, и на краю луга горел неяркий костер. Он шагнул и вышел из столешницы на волю, по другую сторону стены. Очнулся. Понимал, что случилось превращение, мир, в котором он, израненный, лежал взаперти, изменился. И он поднялся, чтобы обнаружить случившуюся перемену.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Он приблизился к дверям и тихонько толкнул. Двери растворились без скрипа. Щеколда, загнутая горбоносым, была откинута. Словно кто-то незримый, быстроногий, бесшумный и, быть может, осененный крылами пробежал, открыл щеколду. Не встретив ни души, проулком вышел на луг. Суздальцеву казалось, что сквозь бред он слышал легкое позванивание досок под стопами бегущего, легкий звон отброшенной щеколды.
Он осторожно вышел. Двор был пуст, обитатели дома укрылись под хрупкими сводами кровли, боясь удара с небес. Луг за домом туманно темнел с крохотным огоньком догорающего костра. Белесо, чуть видна, удалялась дорога. Суздальцев спустился с галереи во двор, бесшумно прошел по коврам. Приблизился к воротам и на ощупь открыл запор. Ворота слабо проскрипели, словно напутствовали его печальным звуком. Никто не окликнул его, никто не погнался. Ему казалось, что его отпускают, наблюдают за ним, чтобы потом настигнуть. Испытывая страх и надежду, кого-то умоляя спасти его, он кинулся по лугу, где еще недавно скакали кони, клубилась дикая потеха, а теперь под ногами сухо шелестела трава. Огонек костра остался в стороне, и он уже торопился, почти бежал по дороге, которая стелилась перед ним, словно ее кто-то посыпал мукой. Кишлак, вместилище его страданий и страхов, удалялся, и его зыбкая мгла отступала.
От быстрой ходьбы его запекшиеся раны снова открылись, и он чувствовал, как по бокам струится теплая кровь.
Он уходил по дороге все дальше, и жажда к нему вернулась. Ему казалось, что внутри его горит факел, и он выдыхает сухой шипящий огонь. Он думал о воде, как пьет ее, без конца, захлебываясь, как окунает в нее лицо и пускает пузыри. Как ледяная струя попадает в пищевод и желудок и гасит раскаленный факел. Ему казалось, кто-то бежит перед ним в ночи, несет чашу с водой, манит, дразнит, а он не может настичь, видит черное водяное зеркало в чаше, тянется губами, но чашу от него убирают, и он бежит, снедаемый пламенем, не в силах его погасить.
Он испытал слабый толчок, не толчок, а дуновение, которое его колыхнуло. Словно кто-то сдвинул его с дороги, направил стопы в сторону. Будто тот, кто нес чашу, повернул на обочину, покинул дорогу и двинулся степью. Суздальцев уловил это повелевающее дуновение. Перестал чувствовать пыль дороги, и теперь под ногами его шуршала степная целина, царапала ноги стеблями сухой травы, и чаша удалялась и поджидала его, вела его, направляла, муки, которые он испытывал, влекли его прочь от дороги в стороны едва различимых предгорий. «Чаша путеводная», – повторял он полубезумно. |