|
Женщина простонала, и он, сострадая, желая ей помочь, простонал тоже. Она ахнула от боли и повторила свой истошный звериный вопль. И он вторил ей воплем, приговаривая! « Кричи, кричи». Себе ли приказывал или ей, но оба они кричали посреди разгромленного кишлака, и ему казалось, что это рожает он, из его снедаемого огнем чрева, из раненого, иссеченного плетью тела выходит на свободу ребенок, и они оба, мужчина и женщина, рожают в этом пустом огороде с черным корявым деревом.
Он увидел, как раздвинулось ее лоно, и показалась мокрая, с черной шерсткой головка, мокрое темечко, стремящееся протиснуться в свет. Женщина продолжала кричать, и каждый ее вопль выталкивал младенца, и вслед за маковкой появился выпуклый лоб, безбровые закрытые глаза, крохотные отверстия носа, и вся голова, покрытая перламутровой слизью, с едва заметным стиснутым ртом появилась и повисла на тонком стебельке шеи.
Он не знал, что делать. Ему казалось, что слизь удушает ребенка, и он пробовал снять с его лица похожий на медузу студень. Младенец не мог протиснуться сквозь лоно, и женщина гнала его из себя криком. Суздальцев коснулся пальцами липкой сукрови, проник в лоно и, нащупав там крохотные плечи ребенка, потянул. Она кричала, а он пугливо, осторожно тянул. И вдруг ребенок скользко протиснулся и выпал ему на ладони, вытянув ноги, точно это были ласты. Он дрожал у него на ладонях и плескался, как рыба. Розово-голубой, покрытый глазурью, в алых прожилках, изделие Стеклодува, сотворенное из стекла, света, материнского крика и его, Суздальцева, внезапного слезного ликованья.
Он продолжал тянуть, и вслед за ребенком тянулся мокрый перекрученный жгутик, которым он все еще был привязан к матери и через нее к таинственному Стеклодуву, наблюдавшему за родами из синих небес. Вслед за пуповиной, как намыленное белье, вывалился полужидкий ком, наполненный млечной влагой, кровавыми прожилками и матовым светом, который угасал при блеске солнца. Суздальцев пытался оборвать пуповину, но она не поддавалась, растягиваясь, и, тогда что-то вспомнив, какой-то повивальный инстинкт, он впился зубами в мокрый жгутик и его перегрыз. Оторвал от простыни тонкую ленточку и перевязал пуповину, так что из узла торчал крохотный черенок. Поднял ребенка и держал его в ладонях, словно ожидал, что младенец улетит в синее небо, оставит навсегда этот гиблый кишлак, умирающую мать, черепок кувшина, иссыхающий на солнце. Но ребенок не улетал, растворил маленький темный зев и запищал, выталкивая язычком комочки мешающей слизи. Мать услыхала крик. Пролепетала!
– Дай мне, – и Суздальцев передал ей младенца, и она положила его на грудь. Он попискивал, не трогал большой сиреневый сосок, а женщина смотрела на него и что-то невнятно бормотала. Это был мальчик, который скрючился, не умея расстаться со своей утробной позой. Его семенники казались непомерно большими, почти в размер головы.
Не ведая, откуда в нем проснулось дремлющее повивальное знание, Суздальцев сгреб в ладони сырой, выпавший из женщины ворох и, слыша его парной дурманный дух, отнес к дереву и закопал у корней.
Он сделал все, что мог. Повинуясь приказу Стеклодува, он остался смотреть на роды. Он отдал свой глоток воды той, в кого попала его ракета. Он дал жизнь младенцу и теперь являлся его отцом.
– Теперь я его отец, – сказал он женщине и Стеклодуву и пошел прочь из дома и кишлака. Шел, не оглядываясь, а потом оглянулся. Издали кишлак казался проломленным верблюжьим черепом, и где-то в этих слепых глазницах был его сын, который не умрет и которому будет сниться в его странных мучительных снах его неведомый отец.
* * *
Он убредал все дальше в волнистую степь, к предгорьям. Солнце горело над ним, как электрод. Его губы, гортань и язык были слеплены из шершавой глины, как стенки тигеля, в котором бушевало пламя. Грудь болела, словно сквозь нее проталкивали колючую проволоку. |