Изменить размер шрифта - +

Совсем другим человеком был Мишель. Какая-то часть рабочих боготворила его; все последние годы, принимая участие во всех его походах и начинаниях, они видели в нем отважного человека и вождя, однако многие его боялись и тяготились беспощадной дисциплиной, которую он ввел в своем отряде Национальной гвардии. Среди родственников тех, кто сложил голову в последней кампании против вандейцев, шел ропот: люди говорили, что их родные погибли напрасно. Они вступили в отряд, чтобы защитить свой приход, свою деревню, а совсем не для того, чтобы целых два дня гнаться за противником, во много раз превосходящим отряд по силам.

В некоторых коммунах нашей округи хорошо помнили ту роль, которую играли Мишель вместе с моим мужем во время выборов в Конвент год тому назад. «Бюссон-Шалуар и Дюваль, – говорили они, – получили преимущество не только благодаря родственным связям с экс-депутатом, но и благодаря своему высокому положению „держателей национальной собственности"». Этот титул, столь популярный в девяносто первом году, в значительной степени утратил свой престиж к девяносто четвертому: бедные продолжали оставаться бедными, а тех, кто разбогател, купив церковные земли, называли теперь спекулянтами, забыв об изначальном патриотизме, которым они в свое время руководствовались.

Если гражданская война против Вандеи и окончилась, то теперь давали о себе знать ее последствия: всеобщее недовольство, которое достаточно остро ощущалось в наших краях, и даже среди наших собственных рабочих. Золотой век так и не наступил. Жить по-прежнему было трудно. А хуже всего было то, что воинская повинность забирала из каждой семьи самых молодых и здоровых ее членов, а зачастую и самого кормильца.

«Почему должны идти наши парни? – этот извечный вопрос задавали и наши женщины – матери и жены. – Пусть бы сначала брали чиновников да богатеев. Пусть они идут первыми, а наши уж за ними». Поскольку мои братья принадлежали и к тому, и к другому разряду, мне было трудно ответить на этот вопрос, я могла только сказать, что для управления страной, так же как и стекольным заводом, нужны знающие и компетентные люди. В ответ на это они просто смотрели мне в лицо или начинали ворчать, говоря, что революция позаботилась о тех, кому и до этого было неплохо, а что до рабочего человека или крестьянина, так у них все осталось по-старому. Эти заявления были неверны, и тем не менее я чувствовала себя неловко.

Дополнительные трудности были вызваны тем, что закон максимума, принятый Робеспьером и Конвентом, устанавливал ограничения не только на продукты питания и товары, но и на заработную плату. Это вызывало серьезное недовольство рабочих по всей стране, а на нашем заводе рабочие обвиняли в этом Мишеля и Франсуа, как будто закон издали они, а не Конвент.

«Гражданин Бюссон-Шалуар и гражданин Дюваль могут покупать национальную собственность, а вот наши заработки должны оставаться на прежнем уровне», – говорили они мне.

В течение всей зимы девяносто четвертого года, а также весной недовольство все возрастало. Новости о ежедневных казнях в Париже, которым подвергались не только бывшие аристократы, но и депутаты-жирондисты, помогавшие править нами в минувшем году, да, по существу, каждый, кто осмеливался поднять голос против того узкого кружка, который вершил дела в Конвенте, – Робеспьера, Сен-Жюста и немногих других, – доходили и до нашего захолустья.

Смерть Дантона потрясла нас всех, даже Мишеля. Вот вам: величайший наш патриот тоже отправился на гильотину вместе со всеми остальными.

– Мы не имеем права высказывать свое собственное мнение, – сердито говорил мой брат. Сердился он, наверное, потому, что вера его в Конвент была поколеблена. – Дантон, вероятно, участвовал в заговоре против нации, иначе его бы не осудили.

В войне против союзников республиканские армии одерживали одну победу за другой, и тем не менее число несчастных узников, посылаемых на гильотину, все увеличивалось.

Быстрый переход