– Я никогда этого не замечал, – ответил он.
Я подумала о том, сколько, должно быть, приходилось молча переносить моему мужу ради того, чтобы не тревожить своего друга. Как странно иногда проявляется у мужчин преданность товарищу.
– Может быть, – сказала я, – когда наступит более спокойное время и дела пойдут лучше, мы снова сможем начать какое-нибудь дело в другом месте.
Мишель покачал головой.
– Нет, Софи, – сказал он. – Раз уж мы решили р-расстаться, п-пусть так оно и б-будет. Франсуа скоро обоснуется либо в Мондубло, либо в Ге-де-Лоне. Он п-поможет тебе растить детей. А я одинокий волк, всегда был таким. Б-было бы, наверное, лучше, если бы меня подстрелил какой-нибудь вандеец. Наши ребята п-похоронили бы меня, как героя.
Я понимала, почему он испытывает такую горечь. Ему было тридцать семь лет, лучшая часть жизни осталась уже позади. Он был стеклодув, другого ремесла не знал. Всей душой он отдался революции, но его сподвижники-революционеры покинули его, и теперь он чувствовал себя никому не нужным. Мне трудно было себе представить, что в Вандоме его ожидает счастливое будущее.
Когда настало время уезжать, я уехала первой, раньше всех. Мне было бы невыносимо видеть пустой дом. Кое-что из обстановки отправили прямо в Ге-де-Лоне, с тем чтобы люди, которым мы сдали дом, хранили их до того времени, когда мы там поселимся. Остальное мы отдали Пьеру. Прощаясь с нашими людьми, я как бы прощалась со своей юностью, с той частью моей жизни, которая закрывалась навсегда. Те семьи, что были постарше, грустили при расставании со мной, остальным же это было, по-видимому, безразлично. Они смогут заработать себе на жизнь и при новом хозяине – это был какой-то родственник владельца Монмирайля – и для них не имело никакого значения, кто будет жить в господском доме. Когда я выезжала со двора, держа на руках мою малышку, я оглянулась через плечо, чтобы помахать рукой Франсуа и Мишелю. Последнее, что я увидела, была труба нашей стекловарни, уходящая в небо, и облачко дыма над ней. Вот, подумала я, и конец нашей семьи – Бюссоны, отец и сыновья, больше не существуют. Традиция прервана. Тому, что создал в свое время мой отец, наступил конец. Мои сыновья, если мне будет суждено их родить, будут носить фамилию Дюваль, у них будет другая профессия, и жить они будут в другое время. Мишель никогда не женится. Сыновья Пьера, воспитанные кое-как, не получающие никакого образования, вряд ли станут заниматься стекольным делом. Это искусство будет утрачено, мастерство, которое отец завещал своим сыновьям, пропадет втуне. Я вспомнила нашего эмигранта Робера, теперь уже чужестранца. Жив ли он или уже умер, родила ли ему детей его вторая жена?
Моя дочь Зоэ погладила меня по лицу и засмеялась. Я закрыла дверь в прошлое, обратив взор в будущее, и с тяжелым сердцем стала думать о Мондубло, который вряд ли станет моим домом.
Прошел почти год, прежде чем мы четверо – Пьер, Мишель, Эдме и я – снова собрались все вместе, однако на этот раз это была невеселая встреча, ибо соединило нас общее горе. Пятого брюмера третьего года (или двадцать шестого октября тысяча семьсот девяносто пятого по старому календарю) мы сидели за обедом – Франсуа, мой деверь и я с Зоэ, которая занимала уже более достойное положение за столом, сидя на своем высоком стульчике; мой малютка-сын, Пьер-Франсуа, спал в своей колыбельке наверху – как вдруг раздался звон дверного колокольчика и послышались какие-то голоса. Франсуа встал, чтобы узнать, в чем дело. Через несколько минут он вернулся и печально посмотрел на меня.
– Приехал Марион, – сказал он. – Из Сен-Кристофа.
Марион был крестьянин, которого матушка нанимала для работы на ферме и на полях в Антиньере. Он приехал вместе с сыном. Я сразу же обо всем догадалась – это было самое худшее, что могло со мной случиться; мне показалось, что ледяная рука схватила меня за сердце. |