Она испытывала такую дикую радость, когда слышала, как многие из нас погибли в неравном бою, радовалась смерти капитана Витсералля, который был к ней так добр, так почтителен, так снисходителен, что мне эта злая радость ее показалась возмутительной.
Оказалось, что меня поместили не только в ту же палату, но даже и на соседнюю с ее сыном койку. Волнение при вторичном взятии нашего «Ривенджа», усилие при избиении французов мне очень повредили и сильно меня истощили. У меня сделался тиф, а она, эта женщина, ликовала и злорадствовала, видя мои страдания и издеваясь над моими стонами. Это продолжалось до тех пор, пока заведующий больницей не сказал ей, что ее сын был принят в госпиталь вместо тюрьмы только по особой милости, и если она не будет держать себя как следует, он запретит пускать ее в госпиталь, а если она позволит себе еще хоть раз мучить больных своими издевательствами, то он отправит ее сына в тюрьму — оканчивать свое выздоровление. Это заставило ее очнуться, и она стала просить о прощении, обещая не затрагивать, не оскорблять меня, но она едва могла выдержать один или два дня, и, когда хирург, делая перевязку моей руки, удалял осколок кости, и я не мог удержать вопля мучительной боли, она громко расхохоталась. Тогда один из моих товарищей по «Ривенджу» так возмутился этой бесчеловечностью, что, не желая ударить ее как женщину и зная, чем причинить ей еще большую боль, занес свой тяжелый кулак над ее раненым сыном и ударил его по только что затянувшейся ране, которая под этим ударом раскрылась.
— Вот вам муки и страдания, над которыми хохотать, злая чертовка! — крикнул он.
И этот роковой удар стоил жизни бедному молодому человеку.
Доктор был страшно возмущен этим варварским поступком, но сказал француженке, что она сама во всем виновата своей дикой жестокостью и бесчеловечностью. Между тем она, рыдая, упала перед сыном. Не знаю, поняла ли она это наконец или просто опасалась повторения этой дикой сцены, но только после того она больше не задевала меня. Но я видел, что она страшно страдала, видя, как я с каждым днем поправлялся, а ее сын заметно таял и слабел. Наконец я совершенно оправился и покинул госпиталь, надеясь никогда больше не встречаться с жестокой француженкой.
Так как я достаточно покаперствовал за это время, то, конечно, согласился на его предложение. Спустя два месяца по выходе моем из госпиталя, проведенных мною весело и приятно, я, совершенно оправившись от своих ран, отплыл на судне Вест-Индской компании «Самми и Китти» в Ливерпуль. Командиром здесь был капитан Кларк, человек грубый, но энергичный.
С первого же дня нас преследовала непогода: целую неделю громадные валы ходили по морю, и лишь на седьмые сутки ветер спал; но волнение на море было все еще очень сильное. Под утро я из любезности предложил заменить на время измучившегося рулевого, и вдруг слышу, что кто-то зовет меня по имени, но как будто издалека, точно из глубины моря. Удивленный, недоумевая, что это может быть, я кинулся на корму, перегнулся через перила и увидел под кормой барахтающегося в волнах маленького юнгу Ричарда Паллана. Мальчик сорвался с якорной цепи и, зная, что я у руля, стал звать меня на помощь.
— Человек за бортом! — крикнул я тотчас же.
Капитан поспешил вызвать людей наверх и приказал лечь в дрейф, но это было нелегко в такую погоду. Однако после долгих усилий нам это удалось; но мальчика сильно относило течением, и капитан Кларк, обычно очень смелый и решительный, на этот раз, видя опасность, грозившую мальчику, совершенно растерялся и не знал, что предпринять. Дело в том что родители Ричарда Паллана, зажиточные коммерсанты из Ипсвитча, его хорошие знакомые и друзья, поручили своего мальчика его особому попечению, а теперь ему казалось, что мальчик должен неизбежно погибнуть, и растерявшийся капитан метался по палубе в страшном отчаянии. |