Другое дело, что Варваре Дмитриевне не приходило в голову, будто у нее должны быть равные права не только с мужчинами — либералами, профессорами и адвокатами, любовавшимися ее горячностью и ямочками на щеках, но и со Степаном-конюхом из ее волжского имения, которого она терпеть не могла за то, что, подвыпив, он всегда буянил и орал несусветное, а также с женой его Акулиной, неряшливой бабой, так плохо смотревшей за детьми, что приходилось то и дело возить к ним доктора из Нижнего.
Впрочем, это неважно. Тут что-то недодумано. А сомневаться в необходимости равноправия — стыдно просвещенным людям начала двадцатого века.
Возле овального стола ораторы, намеченные сегодня возражать министру финансов Коковцову, — в том, что ему придется возражать, не было никаких сомнений, и возражать колюче, задорно, не давая опомниться! — в последний раз проверяли доводы, согласовывали позиции, обсуждали слабые стороны противника. Варвара Дмитриевна на секунду присела к ним за стол, послушала немного, а потом вышла в сад к Генри Кембелл-Баннерману и не удержалась — расхохоталась.
Давешний оратор Алябьев с гвоздикой в петлице маялся в некотором отдалении, как видно, намеревался зайти в помещение, но опасался Генри, раскинувшегося под шток-розой.
— Алексей Федорович! — окликнула его госпожа Звонкова. — Вы к нам?
— Добрый день, Варвара Дмитриевна. Я не знал, что ваш верный страж… сегодня опять с вами.
— Генри без меня сильно скучает. Проходите, я его подержу.
— Благодарю, Варвара Дмитриевна.
Генри, радостно приветствовавший хозяйку верчением плотного обрубка хвоста, при приближении Алябьева скосил глаз и зарычал, негромко, но убедительно.
— Ах ты, господи!.. Идите, идите, не бойтесь.
— Да я и не боюсь, — пробормотал себе под нос Алексей Федорович, который боялся бульдога и терпеть его не мог.
Такая хорошенькая девушка, на что ей это чудище заморское?! Сопит, рычит, хрюкает неприлично при дамах, редкая гадость.
— Вы к Дмитрию Ивановичу?
Князь Шаховской, как секретарь председателя, вечно всем был нужен, все его разыскивали, о чем-то просили, что-то втолковывали, отводили в сторону, понижали голос и настаивали. Князь терпеть не мог интриговать и келейничать, и вообще в Думе его почитали несколько одержимым идеей демократии. Муромцев, к примеру, став председателем, от повседневной жизни отстранился совершенно, несколько даже занесся и все повторял, что «председатель Государственной думы второе после государя лицо в империи». Князь же, совершенно напротив, показал себя бесценным практическим работником.
Почему-то никому не приходило в голову, что вновь созданная Дума — не только трибуна для проявления ораторских способностей и всяческого обличения правительства, но… учреждение, которому прежде всего должно работать именно как учреждению. Князь Дмитрий Иванович взвалил на себя все: наладил думскую канцелярию, сношения с прессой, раздачу билетов для газетчиков и для публики. Кроме того, был налажен стенографический отдел. Состав стенографисток оказался подобран превосходно, отчеты раздавались иногда в тот же день, что особенно ценили журналисты.
Варвара Дмитриевна рядом с Шаховским чувствовала себя приятно и легко, и даже просто упомянуть его имя казалось ей весело.
— У меня короткое дело собственно к князю Шаховскому. — Алябьев продвигался мимо решетки к распахнутому французскому окну, за которым звучали громкие голоса, как видно, спор разгорался, а Генри Кембелл-Баннерман рычал все отчетливей. — За что же он меня невзлюбил, хотелось бы знать?
— За политические взгляды, Алексей Федорович! — объявила госпожа Звонкова и засмеялась. — Вы же социалист, а он социалистических идей не разделяет. |