Изменить размер шрифта - +
 — Я вам уже говорил. В тот день… Что-то было… — отец Серафим задумался. — Что-то… Да, насчет предательства предателя он спросил именно при нашей последней встрече.

— Вот как? И что же, по-вашему, это означало?

— Не знаю, — отец Серафим пожал плечами. — Он никогда не объяснял, что на самом деле имел в виду, когда задавал свои вопросы.

— Постарайтесь вспомнить, как именно он говорил о предательстве, — попросил Холберг. — И когда именно.

— В каком… Хорошо, я попробую вспомнить, — отец Серафим закрыл глаза. — Что-то… Кажется, он зачем-то вдруг вспомнил о своей давней поездке в Москву. Да. Он ведь прямо из Вены, чуть ли не на следующий день после купели уехал в Россию. Признаюсь, я был обескуражен и уже тогда подумал о том, что поторопился с обрядом. Новообращенный католик не находит ничего лучшего, как прямо из церкви отправиться в объятия безбожных коммунистов… — священник строго взглянул на нас, словно это мы сбили с толку покойного режиссера. — Да. И в тот день, накануне спектакля, он почему-то вспомнил о своей поездке. Сейчас… Как же он сказал? Нет, не помню, — разочарованно произнес он.

— Но вы уверены, что эта фраза была связана с воспоминаниями о Москве? — спросил Холберг.

— Да, мне кажется — да. Я почти уверен.

По проходу между нарами неторопливо прошелся высокий очень худой человек с белой повязкой на рукаве — здешний капо. Он очень сутулился, так что узкий длинный подбородок словно лежал на груди. Остановившись рядом с нами, он наклонился к отцу Серафиму и сказал громким шепотом — так, чтобы мы с Холбергом тоже услышали:

— Простите, святой отец, служба скоро закончится. Мне крайне неловко говорить, но пастор Гризевиус очень рискует… Не могли бы ваши гости покинуть это здание? Их приход насторожил и напугал некоторых… могут пойти разговоры…

— Да, разумеется, — отец Серафим тотчас поднялся. — Простите, господа, но я не хочу злоупотреблять гостеприимством пастора Гризевиуса. Позвольте, я вас провожу. Если у вас есть еще вопросы, можете задать их по дороге.

Нам ничего не оставалось, как подчиниться. Капо наблюдал за нашим уходом с видимым облегчением.

На улице отец Серафим сказал:

— Я восхищаюсь пастором. Знаете, в отличие от меня, он мог остаться на свободе. С точки зрения нацистов, я-то — еврей, а вот в пасторе еврейской крови всего лишь четверть, еще его дед принял святое крещение. Сам он из Бремена, и когда в его городе новая власть начала гонения на евреев, он обратился к пастве с требованием всячески противиться этому. Закончилось все тем, что несколько молодчиков его избили — прямо в кирхе, в одно воскресенье. Избили зверски, так что он хромает по сей день. А прихожане, пока он лежал в больнице, переизбрали его, и пастором стал человек, лояльный нацистам… Когда мы с ним познакомились, он сам предложил мне воспользоваться помещением позади барака для воскресной мессы. Это было очень великодушно с его стороны… Да. Ему все происходящее кажется куда более чудовищным, чем в моем представлении, Или вашем. В отличие от него, я-то помню, что родители назвали меня не Серафимом, а Симхой… — священник покачал головой. — Мой отец отдал меня учиться в иезуитский колледж, а потом, когда я решил креститься и вступить в Общество Иисуса, сидел по мне шиву. Как по покойнику. А сейчас, когда я, исповедник ордена Иисуса, сопровождаю умершего христианина на кладбище, мне цепляют на одежду шестиконечную звезду, — отец Серафим взглянул на меня, потом на Холберга. — Знаете, — сказал он задумчиво, — оказавшись в Брокенвальда, я поначалу решил, что попал в ад.

Быстрый переход