За стеклом стоял гипсовый макет человека в продольном разрезе, вместо вен и артерий у этого человека были тонкие стеклянные трубочки, по которым непрерывно текла голубая и красная жидкость, все это при свете электрических лампочек сверкало и казалось сказочным — единственное, что было сказочным в этом якобы сказочном городе. Я зачарованно следил за движением искрящейся жидкости, пока мысль о моих житейских невзгодах не вынуждала меня с сумкой в руке шагать в школу-застенок.
Однако и среди самых тягостных будней вдруг случается радостное событие. Вот и я однажды с торжеством вернулся из школы и срывающимся от волнения голосом сообщил:
— Папа, учитель дал мне письмо!
И чтобы подчеркнуть исключительность этого события, поспешил добавить:
— Мне одному из всего класса!
Отец без особого воодушевления распечатал конверт и вынул оттуда листок, содержавший весьма лаконичный текст: «Позволяю себе уведомить Вас, что Ваш сын каждое утро опаздывает на занятия».
С того дня пришлось мне оборвать связь с единственным моим другом в этом городе — гипсовым человеком со стеклянными кровеносными сосудами.
Мало-помалу я начал различать отдельные слова чужого языка и привыкать к недружелюбию или пренебрежению со стороны соучеников, вообще кое-как справляться со своими проблемами. Но у родителей тоже были проблемы. Им приходилось таскать меня с собой на выставки, в театры. Художественные выставки и хождение по улицам были для меня самым тяжким наказанием, ноги так ломило от ходьбы, что я то и дело спотыкался.
— Да смотри ты под ноги! — ворчал отец.
— Не видишь разве, ребенок еле идет от усталости, — заступалась за меня мама.
Наверно, я только под ноги и смотрел, потому что очень мало помню из того, что меня окружало. Да и то немногое, что я видел, не производило на меня никакого впечатления.
— Папа, а для чего тут понаставили эти головы? — спрашивал я о тех бронзовых бюстах, которые украшали улицу Эколь.
Отец терпеливо объяснял, что «головы» — это памятники знаменитым людям.
— А эта старушка тоже знаменитая? — снова спрашивал я, показывая на бюст старой женщины с впалыми щеками, крючковатым носом, повязанной платком.
— Это не старушка, это Данте, — отвечал отец и все так же терпеливо принимался рассказывать мне о Данте.
В театрах я скучал так же, как на выставках или на улице, но там хоть было где сесть и поспать. Все — от «Гранд-Опера» до «Казино де Пари» — казались мне одинаковыми: какое-то непонятное движение маленьких кукол по огромной сцене. Кукол — потому что я видел их с галерки, с самых дешевых мест чуть не под потолком. Но нередко и эти места были для нас слишком большой роскошью, так что только мы с мамой имели кресло, а папа стоял позади в толпе зрителей с «входными» билетами.
Иногда родители решали оставить меня дома. Но я не любил оставаться один, тем более что напротив торчал черный дом с зияющими провалами вместо окон — они казались мне глазами какого-то чудовища. И когда родители возвращались, они всегда заставали меня на лестнице еще бодрствующим или уже заснувшим.
Ничего удивительного, что в один прекрасный день они отдали меня на полный пансион в лицей Монтеня. Это далось им нелегко — лицей был дорогой. Но и мне было не легче. Я уже начал понимать по-французски и даже кое-как говорить, но это не избавило меня от одиночества. Оно не прекращалось всю нескончаемую неделю, пока не наступало короткое часовое свидание с родителями. Я был иностранцем, притом не богачом-англичанином, не сыном какой-нибудь знаменитости. Слово же «болгарин» в этом лицее звучало еще необычнее, чем «эскимос». Так что и здесь я сидел на последней парте, стоял в самом дальнем уголке двора, и словно бы невидимая преграда отделяла меня от шумного ребячьего мира вокруг. |