|
Но я знал по опыту, что, если чего-то не запишешь, оно чаще всего исчезает бесследно, неиспользованное и забытое. Во всяком случае, у меня это так. Лучше всего я запоминаю то, что лучше было бы не помнить. Поэтому я отмечал детали городских пейзажей и человеческих лиц, увиденное и услышанное в метро, на улицах, в кафе, курьезы нравов и моды, анекдоты, рекламные объявления, жаргонные словечки, куплеты популярных песенок.
Потом я начал встречаться с людьми, а следовательно, и расспрашивать их, часами просиживал на крупных процессах во Дворце Правосудия, вел наблюдение в сумасшедшем доме, который именуется биржей, и в том, другом, название которому — парламент. У меня уже выработалась привычка заглядывать всюду — на заводы Рено, на конные состязания, в дома моделей, на политические митинги, торжественные литургии в соборе Парижской богоматери, студенческие демонстрации, ярмарки, киностудии, собачьи выставки, в аудитории Сорбонны, музейные запасники, труднодоступные фонды Национальной библиотеки и т. д. и т. п. И все это принуждало вести записи, причем поздно вечером, когда сон валит с ног и тебе известно, что, будешь ты записывать или нет, будильник все равно зазвонит в одно и то же время.
Порой я говорил себе, что перебарщиваю, что груда впечатлений, да еще растущая день ото дня, вряд ли вместится в одну книгу, если только она не уподобится по объему Библии. Потом я приходил к заключению, что все равно должен буду произвести из этой груды отбор, что любое серьезное сочинение — результат отбора, а поскольку невозможно заранее предвидеть, что в дальнейшем пригодится, а что нет, надо записывать все подряд.
Собственно говоря, отбор происходил уже на этой стадии, но делал это не я, а время. Большая часть происшествий, сенсаций, капризов моды и причуд вкуса устаревали и забывались на следующий же год. Тщетно пытался я удержать поток в своих ладонях — как ни старательно подставлял я руки, поток ускользал, лишь слегка смочив мне ладони. Но я продолжал упорствовать, говорить себе, что из огромной этой груды хоть что-то да уцелеет, что абсурдно предполагать, будто из стольких сотен впечатлений ничего не останется.
Помимо всего прочего, благодаря некоторой дозе педантизма, унаследованной мной, вероятно, от Старика, я порой тратил очень много времени на дотошное изучение всякий мелочей. Взявшись исследовать Чрево Парижа, я в течение многих недель чуть не каждую ночь проводил до рассвета среди толкотни и гомона рынка. Если мне взбредало в голову описать страстную любовь, которую французы питают к собакам, я обязательно торчал на всех конкурсах породистых собак, бродил по собачьему кладбищу, списывая наиболее душераздирающие эпитафии, изучал ассортимент в магазинах собачьего питания и туалетных принадлежностей для собак — от специальных колбас для нежных песьих желудков до резиновых костей, предназначенных для собачьих игр; изучал, как обстоит дело с пансионами, школами и больницами для собак, каковы тарифы в этих прославленных заведениях, какие стоят цены на различные породы и многое, многое другое. Я собирал материалы с таким увлечением и в таком изобилии, что однажды вдруг спохватился: я пишу книгу уже не о городе, а только о его собаках. А ведь Париж — не только огромная псарня.
Но как ни больно мне было признаться себе, что я взялся за непосильную, а может быть, и нестоящую задачу, что я коплю ненужные записи, а между тем не пишу и никогда не напишу книги о Париже, рано или поздно признаться в этом пришлось.
Однажды я сидел в одном из залов Дворца Правосудия на слушании нашумевшего дела. В парке Сен-Клу двое парней подстерегли парочку, которая пришла туда на любовное свидание, и самым зверским образом убили ее. Обе жертвы были молоды, а убийцы — еще моложе. В стране, где преступления вовсе не редкость, подобное происшествие вряд ли привлекло бы особое внимание, если бы не одна деталь: отсутствие каких-либо вразумительных мотивов. |