Изменить размер шрифта - +

— Сегодня ночью я видела сон, — сказала она. — Мне снилась смерть. Анри, попроси ее выйти за тебя.

Когда днем мы вышли из дома, я и попросил, а Вилланель покачала головой.

— Я не могу отдать тебе свое сердце.

— Я и не собираюсь владеть им.

— Может быть, но я обязана отдать его. Ты мой брат.

Когда я рассказал о случившемся ее матери, та перестала печь хлеб.

— Ты для нее слишком нормальный, а ей нужны безумцы. Я прошу ее успокоиться, но этого не случится. Она хочет, чтобы каждый день была Троица.

Потом она что-то бормотала об ужасном острове и ругала себя, но кто знает этих венецианцев, когда они бормочут про себя; это их дела.

Я начинал подумывать об отъезде во Францию, и хотя мысль о том, что я не буду видеть Вилланель каждый день, леденила мне сердце хуже самой лютой зимы, я помнил ее слова в русской избе, когда мы пили дьявольский спирт…

«Какой смысл любить человека, рядом с которым можно проснуться лишь случайно?»

Говорят, этот город может переварить кого угодно. Похоже, здесь каждой твари по паре. Есть мечтатели, поэты, художники с носами, выпачканными краской, и бродяги вроде меня, что оказались здесь случайно и остались навсегда. Они вечно что-то разыскивают, путешествуют по миру, переплывают девять морей, но ищут повод, чтобы остаться здесь. Я ничего не ищу, я нашел то, чего желал, но не могу овладеть им. Если бы я остался, то не из надежды, а из страха. Страха одиночества, страха расставания с женщиной, рядом с которой вся остальная моя жизнь кажется тенью.

Я говорю, что влюблен в нее. Что это значит?

Это значит, что я вижу свое будущее и прошлое при свете этого чувства. Как будто до того писал на неведомом языке — и вдруг стал понимать написанное. Она без слов объясняет меня мне самому. И, как всякий гений, не догадывается, что делает.

Я был плохим солдатом, потому что слишком переживал, что будет дальше. Я не мог забыться ни под огнем пушек, ни в ненависти рукопашной схватки. Разум опережал меня, рисуя пейзажи мертвых полей, которые возделывали годами, а погубили в один день.

Я остался, потому что мне некуда было идти.

Не хочу делать этого снова.

Неужели все влюбленные рядом с любимыми беспомощны и храбры одновременно? Беспомощны — ибо комнатными собачонками хотят опрокинуться на спину. Храбры ибо очутись рядом дракон, могли бы сразить его карманным ножом.

Когда я мечтаю в ее объятиях о будущем, мне кажется: не будет ни пасмурных дней, ни холода. Как ни глупо, но я действительно начинаю верить, что мы будем счастливы вечно, а наши дети изменят мир.

Я говорю так же, как солдаты, мечтавшие о доме…

Нет. Она исчезала бы на несколько дней кряду, а я бы рыдал. Забывала бы о том, что у нас есть дети, и бросала их на меня. Проиграла бы наш дом, а увези я ее во Францию, она бы меня возненавидела.

Я знаю все, но это ничего не меняет.

Она бы никогда не смогла быть верной.

Стала бы смеяться мне в лицо.

Я бы всегда боялся ее тела, что имеет надо мной такую власть.

И все же, все же… При мысли об отъезде у меня в груди ворочались каменья.

Одержимость. Первая любовь. Похоть.

Мою страсть можно было бы объяснить. Но сомневаться не приходится: все, к чему бы она ни прикоснулась, становится явным.

Я постоянно думаю о ее теле. Не о том, как овладеть им, а о том, как оно изгибается во сне. Она не знает покоя — ни в лодках, ни когда она бежит во всю прыть с кочанами капусты под мышками. Нервы здесь ни при чем; для нее сам покой неестественен. Когда я говорил Вилланели, что люблю лежать в ярко-зеленом поле и смотреть в ярко-синее небо, она отвечала:

— Это можно и после смерти, только скажи, чтобы гроб не закрывали.

Но о небе она знает.

Быстрый переход