|
Такой скандал поднялся, аж я в камере услыхал. Ну и выпустили меня. Вышел я, весь в кровищи, в синяках и шишках, Манане плохо стало, как поглянула. А ночью ребенка скинула. Уже большого. С переживаньев все. С горя. Не довелось ему свет увидеть. А я опосля того с порта насовсем уволился. Видеть его не мог. Отшибло сердце даже от вида моря и пароходов… Устроился в ботанический сад. Рабочим. А ночами — стороже-вал. Заработков хватало. Но и в ботаническом подошли ко мне иностранцы, когда я кусты роз обкапывал. Вместе с гидом интересоваться стали, поначалу цветами, деревьями, кустами, а потом и мной. Ну я и отвечал. Как есть. И снова к чекистам загремел. Гид донес, что я про свою зарплату правду ляпнул. А иностранцы долго смеялись, что моего заработка не мужику, а и половине обезьяны на бананы не хватит. И удивлялись долго, как я живой хожу. Ну, сызнова молотили. Почему не сбрехал? Снова жена вытащила из беды. Вот тогда сбег я в путейцы. На железную дорогу. Уж там меня, думалось, никто не увидит. Не пришибут чекисты, забудут. Уж не про себя, вас сиротить не хотелось. Шесть ребятишек к тому времени Манана принесла в дом. Каждого надо обуть, одеть, накормить. Вот я и старался. Но… Случилось землетрясение. Повредило пути. Нас туда на срочный ремонт. И сызнова — туристы с зарубежья. Я от их опрометью в горы кинулся. Как от чумы. Надоело с битой мордой жить. Срамно. От их я убег. Но не от чекистов. Опять изловили. На что, говорят, страну порочишь да дикарски ведешь себя? На что сбегал? Тут меня допекло! Кинулся на допросчиков с ревом. Махался, как сатана. Коль дикарь, дак пусть всамделишно. Хоть раз буду знать, что не за зря взяли. А меня — под жопу и выгнали домой. Мол, кой толк с психоватого? Я и вернулся. Сам. На своих ногах. И даже морда не побита. Впервой так-то. И убег я в тот год рыбалить. В море. Через год себе лодку купил, сети, весла. И зажил лучше некуда. Никому не кланяясь. Что выловил — продал людям. И домой принес. В доме деньги появились. Достаток завелся. Манана успокоилась. Еще двоих принесла. Старшенький, Толик, к тому времени уже семилетку заканчивал. Грамотеем стал. В техникум его взяли. И даже платили за хорошее ученье. Он и выбился в прорабы на стройке. Потом в институт. Едва двоих детей родили — на войну его взяли. Заместо его — похоронка пришла в дом. Сама об том знаешь, — закурил Георгий.
Дрожали пальцы старика, неудержимо, лихорадочно. Кто говорит, что годы лечат боль и память? Он очень ошибается. Горе никогда не забывается. Оно живет в сердце, покуда жив человек.
Вот и Георгий, посерел весь. Плечи морозно вздрагивают. Никакие годы не вытравят, не изгладят потерю сына. О нем он будет помнить всегда.
— Коленьке в тот год пятнадцать зим исполнилось. Его Манана больше всех вас берегла. Словно сердцем чуяла, что в сиротстве ему жить доведется. Так и померла. На коленях стояла, молилась об живых, а сердце погибшего помнило. Не выдержало…
— Потом, следом за матерью, Василий умер. В плену. Замучили его. Остальные — вы, шестеро, — слава Богу, живы. Но, вот с вами беда…
— Люблю я Бориса, отец. Жить без него не могу, — покраснела Клавдя до макушки.
— А то как же? На любови жизнь держится и семьи живут. Без нее ничто не будет цвести.
— Отец, а мне на работу надо устраиваться. Куда посоветуешь? — спросила Клавдя.
— Покуда оглядись. Вот отведем ребят в школу, ты к городу попривыкнешь, к тебе приглядятся, проще будет. А может, управляйся дома. Дел невпроворот. Поспеть бы всюду. Ить на работу — никогда не припозднишь. А и не забывайся, тут граница. Чекистов полно. Попадешь на глаза — не отвертишься. Про Бориса прознают. Тогда и вовсе худо. Сиди в доме, за хозяйку. Не высовывайся. Моего заработка всем хватит, — просил старик.
И баба послушалась. |