Они приобщились к европейской культуре, читают Платона, интересуются Леонардо да Винчи, Боттичелли, заглядывают в Священное Писание, но молодостью, молодой верой запечатлены все их дела и помыслы. Вот этот гранит, который не могут сдвинуть с места никакие бури и сомнения, — он был у Михайловского, он есть и в Бердяеве и во всех его товарищах по литературе. Если бы Бердяев хотел со всей полнотой выразить смысл и значение своей духовной близости с Михайловским, ему бы следовало процитировать знаменитый отрывок из предисловия к полному собранию сочинений Михайловского. Хотя он всем известен, но я привожу его целиком для характеристики не Михайловского, а Бердяева: «Всякий раз, как мне приходит в голову слово «правда», я не могу не восхищаться его поразительной внутренней красотой. Такого слова нет, кажется, ни в одном европейском языке. Кажется, только по–русски истина и справедливость называются одним и тем же словом и как бы сливаются в одно великое целое. Правда в этом огромном смысле слова всегда составляла цель моих исканий… Я никогда не мог поверить, чтобы нельзя было найти такую точку зрения, в которой правда–истина и, правда–справедливость являлись бы рука об руку, одна другую пополняя»<sup>10</sup>*. Правда–истина живет в мире и согласии с правдой–справедливо- стыо, иначе говоря, существует нравственный миропорядок, вполне соответствующий человеческим понятиям о должном и не должном, желательном и нежелательном. Притом Бердяев, как и Михайловский, как и предшественники Михайловского в русской литературе, не удовлетворяется позицией идеалистов. Идеалисты из немцев, как известно, утвердив понятие о должном, складывают руки. Им все равно уже затем, осуществляется ли в мире это должное или остается жить только в их головах. Михайловский, а за ним Бердяев такого рода отвлеченностью не удовлетворяются. Им подавай должное, которое осуществляется, если не сейчас на глазах и не здесь на земле, то хоть позже и подальше, но непременно осуществляется. Не немцы же мы в самом деле какие‑нибудь. Пусть попытается кто‑нибудь хоть на минуту, хоть в виду предположения вырвать у Михайловского или Бердяева допущение, что объективная истина сама по себе, а справедливость — сама по себе. Вперед говорю: даром время потратит. Поэтому я продолжаю настаивать, что Бердяев, как и Мережковский и Булгаков, только по недоразумению считает себя продолжателем дела Достоевского. Когда Достоевский висел на кресте, он усомнился во всем и до конца усомнился. Его книги выиграли от этого в напряженности — но его «философская концепция» потеряла всю сладость, свойственную так называемому синтезу. Разумеется, из того что Достоевский под пыткой отрекся от сладости, нисколько не следует, что Бердяеву, Мережковскому или Булгакову полагается пить уксус, смешанный с желчью. Я хотел только установить факт, что никогда еще сомнению не удалось подкопаться под непоколебимый гранит веры Бердяева в торжество добра и что в этом отношении он не уступает Михайловскому и имеет все преимущества пред Достоевским, не выдержавшим испытания. И это не психологическая догадка, а факт. Откуда я его добыл — не скажу, но чтоб успокоить скептического читателя, сообщу, что добыл его отнюдь не путем мистического откровения, а общепризнанным эмпирическим путем.
При всем том Бердяев все‑таки имеет (уже в противоположность Михайловскому) вкус к Глупости, и это обстоятельство кажется мне чрезвычайно отрадным. Если даже такие прочные, гранитные люди пресытились здравым смыслом и хоть для развлечения начинают искать общества Глупости, — значит, можно еще кое на что надеяться. Правда, основание не гранитное. Но по нынешним временам и того будет достаточно.
ний— столкновение людей. Но все‑таки так как в книге Бердяева, о которой я пишу, помещена статья «Трагедия и обыденность», посвященная мне, то я считаю себя обязанным ответить на представленные им возражения. |