|
В профиль он действительно напоминал что-то из осетровых, но в фас типичная уголовная морда из семейства акульих. Он встал передо мной и, презрительно сплюнув через зубы, держа руки в карманах, проговорил с ухмылкой, противно растягивая слова:
— Ну рассказывай… Как ты с ней шаны-маны. Или, может быть, мне натрепали?
— С кем? — прикинулся я, разыгрывая сверхудивление, заметив не без досады, что он избегает называть ее имя. Честно говоря, и мне не доставляло удовольствия говорить с этим мурлом о Тане в таких тонах.
Он напрягся. В его глазах появилось отчаянье. Седьмым нюхом почувствовал, что ему ничего не натрепали и даже не преувеличили… Он усмехнулся еще развязней, одним только ртом, а в глазах была такая растерянность, что мне стало его жалко. «А ведь он ее любит», — мелькнуло в голове.
— Что, понравилась? — прохрипел он по-разбойничьи и встал в боевую позу.
— Кто? — продолжал недоумевать я, пользуясь тем, что он опять-таки обошел ее имя. Может быть, оно для него еще священней, чем для меня? Это меня разозлило. В случае чего врезать всегда можно. Пусть только дернется. Но первым начинать как-то совестно. Пусть он ударит первым. Так оно легче.
Он неожиданно вынул нож из кармана и прохрипел зло, не скрывая ненависти:
— Ты мне Ваню не валяй! Говори, что у вас с ней было?
— Какого Ваню? — продолжал дурачиться я. — Это завклубом, что ли?
(Собственно, если неожиданно пнуть ногой по руке, нож можно выбить, но подожду, когда замахнется… Неужели замахнется?)
Тут он закричал вне себя от отчаянья:
— Ты зачем к ней лазил? Она ж тебя и по щекам била, и по губам, и по-хорошему уговаривала, и матом посылала, чтоб ты от нее отлип…
Я ошалел. Что за дурацкие фантазии? Уж не помешался ли он от отчаянья? А может, ему Таня все это говорила, чтобы оправдаться? Не может быть! Оправдываться перед этим мурлом? Ради чего?
Не знаю почему, но при мысли о Тане по моему телу стало разливаться тепло. Я вдруг отчетливо увидел ее глаза, губы, волосы, ощутил ее плечи. Я неожиданно подумал, что ситуация, в которой я сейчас нахожусь, крайне нелепая и неприятная, но когда-то я из нее выпутаюсь, пусть через двадцать минут, через час, пусть через мордобой и кровопролитие, а вечером все равно теми же садами и огородами я проберусь к Тане. От этой мысли стало совсем хорошо и, наверное, совсем не нужно было улыбаться в ту минуту, потому что глаза у Осетра налились вдруг кровью, и он замахнулся ножом. «Неужели пырнет?» — мелькнула последняя мысль, и было не поздно еще выбить нож или отскочить, но я не шелохнулся.
Нож пробил мне грудную клетку и вонзился в сердце. Боже, какую страшную боль я ощутил у себя внутри. Сердце трепыхалоск на острие ножа, как раненая птица. В глазах потемнело, но даже сквозь темноту я видел злые и колючие глаза Осетра.
Потом стало тихо. Тихо и хорошо. Перед глазами плыло небо. Все то же бездонное синее вечное небо, которое я знаю миллион лет, навевавшее покой и сон. Я лежал на траве и наслаждался тишиной и покоем.
Почему так тихо? Ведь я слышу, как щебечут птицы, стрекочут кузнечики и вдали звенит лесопилка, содрогая воздух. Мой слух обострился в десять раз, но все равно было тихо. Эта тишина разливалась откуда-то изнутри. «Ах, да, — догадался я, — не бьется сердце, и не дышат легкие, и боль давно меня отпустила. Но ведь я не умер? Иначе как же я могу слышать и видеть небо?»
Облака проплывали, как по экрану телевизора. Зрачки мои не ворочались, тело не двигалось, оно стало будто не моим, но органы осязания ничего не утратили. Даже наоборот — я чувствовал под собой каждую травиночку.
Потом послышались шаги. По голосам я узнал, что это был Осетр со своим приятелем, санитаром из местной больницы. |