Некоторые из этих старинных вещиц сильно пострадали от времени, выщербленные и потемневшие, они вряд ли годились в дело и вовсе не украшали комнату, но тем не менее заслужили право на отдых и кров, а вернее, на милосердный слой пыли.
Монотонная жизнь почтенного старого дома оставила следы даже на чисто вымытом, хотя старом и истертом полу, на котором виднелись протоптанные в различных направлениях дорожки. Прикрытые ставнями окна выходили одно во двор, другое в заросший сад, третье на огород. Во всех трех, как полагается, были вставлены на зиму вторые рамы, между рамами положен мох и насыпан песок.
По зальце прохаживался, заложив руки в карманы и слегка откинув голову, немолодой уже, седой, усатый мужчина с красивым и веселым лицом, одетый по-старосветски в серый, тонкого сукна кафтан и сапоги до колен. Всем своим обликом он так сильно отличался от людей нашего времени, словно сошел с одного из развешанных по стенам портретов.
Каждая эпоха создает ей одной свойственный облик человека. Некогда душевное спокойствие и мужество придавали лицам людей, невзирая на войны и суровые испытания судьбы, величавую невозмутимость. От портретов этих усатых рыцарей, жизнь которых состояла из непрерывных битв и невзгод, веет на нас таким покоем, словно им с рождения и до самой смерти улыбалось счастье.
Стан их не согнулся под бременем судьбы, в жилах текла горячая кровь, сила была великая. На лицах изнеженных детей нашего века отражаются все его судороги, болезни, слабости, нетерпение. Это лица людей неспокойных, испуганных, злых, наглых, несчастных, людей, которым мало того, что дает им жизнь… и всегда будет мало.
Элиаш Дорогуб, некогда латычовский хорунжий (в молодости он жил близ Латычово) принадлежал, как видно, к людям минувшей эпохи, однако с современностью мирился. Ему нельзя было дать его шестидесяти лет; держался он прямо, выглядел здоровым, лицо было ясным и без морщин, и, хотя хорунжим он числился по гражданской части и в армии, кажется, никогда не служил, в нем чувствовалась военная косточка.
В открытую дверь было видно, как жена его с прислугой устилали сеном праздничный стол, ставили в углу сноп соломы. Люди суетились, хлопотали, а хорунжий, предоставленный самому себе, погрузился в раздумье, иногда поглядывая в окно на обозначенную колышками и деревцами дорогу, которая была пуста. Он явно ждал к сочельнику гостя и, хотя до первой звезды было еще далеко, казалось, немножко тревожился; его выдавало то, что он все чаще поглядывал в окно, где за густой завесой снега все менее отчетливо виднелись стройные стволы молодых деревцев.
К трем часам в зале уже царили сумерки.
Из другой комнаты со связкой ключей за поясом подоткнутого передника неслышно вошла раскрасневшаяся от усталости хозяйка дома в белом утреннем чепце и домашнем платье. Гораздо моложе своего мужа, небольшого роста, полноватая, она выглядела еще довольно свежей, лицо ее, как и у мужа, отражало душевный покой, глаза блестели, на губах играла веселая улыбка, что свидетельствовало о хорошем расположении духа. Когда-то она, видимо, была блондинкой, об этом говорили голубые глаза и золотистые прядки, там и тут оттенявшие ее седину. Вошла она медленно, горделиво, как хозяйка, довольная собой и спокойная за то, что праздничный ужин не принесет ей стыда.
— Что ты так волнуешься, — спросила она мужа певучим, ласковым голосом, — все ходишь, в окошко поглядываешь?
— Чему ты удивляешься, Эльжуня? — ответил хорунжий, подходя и целуя ее в лоб. — Разве сердце твое не тревожится о том же, что и мое?
Она рассмеялась, показав при этом красивые белые зубы и вдруг еще больше помолодев.
— Так ведь нечего беспокоиться, нельзя быть таким нетерпеливым, Эварист приедет вовремя.
— Однако и ксендза до сих пор нет, — возразил хорунжий.
— Снег-то как валит, хотя и тихо, — продолжала хозяйка, глядя в окно. |