Изменить размер шрифта - +
В тот же день, поднявшись к Евлашевскому, он принес известие о том, что вдова или бог ее ведает кто она — женщина не старая и отнюдь не уродливая.

Из окна удалось выследить, что детей у нее нет, в комнатах показывалась лишь старая служанка, повязанная платком, молодая служанка без платка, обе очень некрасивые, и еще казачок, одетый чисто, но по-простецки. Вдова — все были уверены, что она вдова, — сама не упускала случая лишний раз показаться в своем окне; разодетая и увешанная драгоценностями, она часто выглядывала наружу, якобы для того, чтобы обозреть улицу. Иногда она в таком наряде ходила и по дому, так что любопытствующие наблюдатели могли рассмотреть ее. Других занятий у нее как будто не было — вышивание гарусом, за которым ее временами видели, она брала в руки явно напоказ и долго над ним не сидела.

Никто но мог понять, каким образом эта всем чужая здесь женщина нашла себе знакомых, но понемногу ее стали посещать мелкие служащие, чиновники, мещане, люди среднего сословия. Вечерами за ними можно было наблюдать — они пили чай, прохаживались по комнатам, играли в вист, ужинали.

С третьего этажа, где жил Евлашевский, хорошо было видно, что делается напротив во втором, и, если не были опущены шторы, гостиная незнакомки была как на ладони.

Неведомо по какой причине, именно с этого времени Евлашевский стал неспокоен, задумчив и грустен.

Даже к пропаганде своих идей он стал более равнодушен, был словно утомлен или болен, забросил свою гитару, и никто уже не слышал его песен. Гораздо реже, чем раньше, участвовал он в чаепитиях у пани Гелиодоры, и чаще посиживал дома. Те, кто знали его давно и бывали свидетелями его творческих мук, утверждали, что он работает над новой книгой. Но когда об этом спрашивали Ваньку, тот пожимал плечами, усмехался и отвечал:

— Э, куды ж!

Студенты-медики по желтизне лица сделали вывод, что у Евлашевского больная печень и от этого он понемногу становится брюзгой.

Гелиодора, которой Евлашевский был нужен, чтобы придать вес ее салону, а может, и ей самой, сердилась на него за растущее невнимание и виновницу его плохого настроения видела в Зоне, которая относилась к нему не так, как раньше.

Гелиодора имела привычку выбалтывать все, что думает, и своих мыслей от Евлашевского не таила, пыталась даже вызвать его на откровенный разговор, не щадила резких слов, но «отец» молчал.

Заботы провели морщины на его челе, он, по-видимому, страдал, однако говорить об этом не хотел.

Друзья и ученики были обеспокоены его душевным состоянием.

Казалось, он вдруг усомнился в себе. Самая яростная полемика по наиболее животрепещущим вопросам, которые прежде так трогали его и побуждали к бурным словесным эскападам, теперь оставляла его безучастным.

Он мрачно шагал по комнате, лишь изредка вставляя словечко, чтобы отвязаться от назойливых спорщиков. Несколько раз вечером его не заставали дома и не знали, где найти.

Обо всем этом знал и мог рассказать лишь один Ефрем Васильев; считая своим долгом следить за всеми на свете, он видел, как однажды под вечер Евлашевский важным шагом, но при этом стараясь, чтобы его не заметили, прошествовал в его дом и сразу поднялся наверх, к дверям той никому не знакомой жилицы.

Тут, словно колеблясь, входить ему или нет, он простоял довольно долго, но наконец набрался храбрости и прошел прямо в гостиную, где сидела эта особа, набеленная и нарумяненная.

Было еще светло, в окнах ярко сиял закат.

Когда Евлашевский вошел, хозяйка подняла на него глаза. Тот, опустив руки и ничего не говоря, встал перед ней и сверлил ее взглядом.

Вначале она с удивлением тоже смотрела на него, затем смутилась, затрепыхалась, а под конец, крикнув: «Аннушка! Выручай!» — упала в обморок.

На крик прибежала старая служанка, всплеснула руками и заголосила. Евлашевский не сдвинулся с места.

Быстрый переход