Наконец Мадзя опомнилась, быстро шагнула вперед, обошла колыбельку и, раскрыв объятья, воскликнула:
— Зоня, милая, это я — сестра твоя, Мадзя! Это я… И упала на колени перед кроватью.
Зоня вздрогнула и еще пуще побледнела, казалось, этот рвущийся из сердца крик найдет отклик и в ее сердце. Один бог ведает, что в ней творилось, но она протянула сестре руку.
— Ах! Это ты? Мадзя!
Мадзя бросилась ей на шею, с минуту обе молчали.
— Я ведь приехала к тебе не просто так, — начала Мадзя, присаживаясь около Зони, в то время как та сидела задумавшись и угрюмо молчала, — Я знала, что ты, может быть, нуждаешься в утешении, в сестринском участии.
— Утешение, утешение! — пробормотала Зоня, вертя в руках детский чепчик. — Нет на свете утешения никому и ни в чем. Жизнь это сплошная мука… и ничего больше.
— Зоня, родная, жизнь — это испытание, испытание человеческой души. Но господь бог…
Тут Мадзя замолчала, заметив, как губы сестры искривились в усмешке, — такой желчной, полной такой горечи и неверия, что девушка испугалась кощунства.
— Понимаю, — медленно проговорила Зоня, — ты, набожное дитя, приехала не столько с утешением, сколько с желанием обратить меня на путь истинный. Хочешь спасти заодно и мою душу, и свою. Мне очень неприятно, но предупреждаю: со мной у тебя ничего не выйдет. Однажды я прозрела и назад во тьму не вернусь. Напрасны твои старанья!
— Зоня, родная моя, — живо откликнулась Мадзя, — если бы я могла отдать тебе мою веру и мое счастье и душевный покой — ох, видит бог, отдала бы не задумываясь, но пришла я прежде всего с тем, чтобы служить тебе, помогать, облегчить…
— В чем? Как? — возразила Зоня ироническим тоном. — Сама видишь, пусть худая, но крыша над головой есть, с голоду я не умираю, а остальное…
— Ты больна? — спросила Мадзя, краснея.
— Видишь, — подняв руку, державшую чепчик, и указывая на колыбель, ответила Зоня, — я перенесла тяжелую болезнь, одна — его не было, — для того, чтобы произвести на свет ребенка, первый крик которого был и последним. До сих пор стоит он у меня в ушах и в сердце, я слышу, как отчаянно рванулся этот ребенок к жизни, а потом… умер… умер!.. Я предчувствовала, что он не будет жить, но боролась с собой, надеялась отвоевать его у смерти…
Две тихие слезы скатились по ее щекам. Мадзя слушала, не смея сказать ни слова.
— О, счастливое дитя, оно умерло, — продолжала Зоня. — Вернуться в небытие, в ночь молчания и смерти, — это еще счастье по сравнению с нашими судьбами: борьба без цели, бесконечные разочарования, повальное разложение вокруг и как бы в насмешку среди этой мусорной кучи — какая-то искра в человеке, которая ярко горит и светит, показывает, объясняет и побуждает к мечтам о том, чего никогда не было и не будет. Судьба ангела, превращенного в отвратительного скота, который, чувствуя себя ангелом, вынужден быть животным…
С опущенными глазами прислушивалась Мадзя к этим выкрикам боли, но улавливала только звук слов; скорее встревоженным сердцем, чем разумом, догадывалась она об их безбожном, кощунственном смысле. Мудрый инстинкт подсказывал ей, что увещания были бы тут бесполезны, что единственно подвиг любви мог свидетельствовать о вдохновлявшей его вере. Состязаться с Зоней в словесных поединках, к которым та привыкла, не посмела бедная селяночка и покорно смолчала.
А Зоня, однажды начав свои горькие излияния, уже не могла остановиться.
— Жизнь? Ты называешь ее испытанием? Счастлив тот, кто выходит из него непобежденным. |