Исходив полгорода и повсюду расспрашивая, она по нитке добралась-таки до клубка, в канцелярии одного из судов нашла занимавшего там какую-то жалкую должность Кшиштофа Маковского, убогого, неряшливого, одинокого старика, для которого единственным в жизни утешением был стаканчик.
Родичи, которые и знакомы-то не были и никогда не думали встретиться, обрадовались друг другу; пан Кшиштоф охотно узнавал от пани Травцевич о своих позабытых предках, а она была так счастлива возможностью выговориться, что сердечно полюбила терпеливо слушавшего ее старика.
Лишь тот, кто долго был лишен всяких связей с близкими, поймет, как оживили двух этих старых людей общие воспоминания.
Пан Кшиштоф, хоть и занимал место весьма незначительное, одевался бедно, скверно ел и пил, разве что на стаканчик не жалел, кое-какие деньжонки однако сколотил и уже после отъезда сестры, когда его внезапно скрутила болезнь, распорядился своим имуществом в ее пользу.
Ничего подобного бедная вдова не ждала и, когда нескорыми официальными путями до нее дошла бумага, что по завещанию покойного Кшиштофа Маковского, коллежского регистратора, на ее имя депонировано полторы тысячи рублей и кое-какое движимое имущество, она сперва чуть не упала в обморок, затем поехала в костел, дать на помин его души, а под конец завернула в Замилов, чтобы похвалиться своим счастьем и сказать, что должна немедленно ехать в Киев.
Когда после многочисленных охов и ахов она с адресованными Эваристу письмами покидала усадьбу, Мадзя отвела ее в сторонку, обняла и под секретом попросила разузнать про Зоню.
— Еще бы, а как же! Узнаю все в точности, будьте, панночка, спокойны.
Получение денег, поиски раскиданного скарба и продажа его оказались, против ожидания, делом нелегким. Без конца приходилось куда-то ходить, что-то подписывать, формальностей хватало.
Словом, у вдовы было время поискать и Эвариста и Зоню.
Собственно, и искать не пришлось, из людских разговоров она узнала, что живут они в одном доме и все время проводят вместе, что теперь, как ей сказали, Зоня купается в роскоши, без конца меняет наряды. Об остальном нетрудно было догадаться по усмешке, с какой люди говорили о делах этой пары, по тому, как показывали на нее пальцем.
Проникнув в эту тайну, вдова слегла.
— Иисусе назарейский, — восклицала она, — узнает наша пани, так она же с горя умрет! Умрет, говорю! Родной сын — и такая жизнь, да с родственницей, да с сумасбродкой этакой… без бога, без стыда! Как я туда поеду! Как в глаза им погляжу! Что скажу! Лучше бы мне сквозь землю провалиться вместе с этими рублями, лучше бы мне их не видеть никогда, чем глядеть на распутство нашего паныча.
Нареканиям не было конца. Эварист, испугавшись ее языка, сам пошел к вдове и, краснея от стыда, покорно просил ничего не говорить матери, чтобы не огорчать ее.
Старушка, смутившись, обещала ему это. Пора было наконец возвращаться, но вместо того чтобы первым делом заехать в Замилов, она проследовала прямо в фольварк, где жила, и оттуда, велев передать, что больна, отправила письма, потому что боялась выдать себя слезами.
На следующий день после ее возвращения Мадзя велела отвезти себя к ней на простой телеге.
Перед Мадзей вдова ничего не смогла, да и не хотела скрывать, язык у нее так и свербел, придержать его не было никакой возможности.
— Панночка, золотая моя, — крикнула она, ломая руки, — знали бы вы, с чем я приехала, что привезла… Глаза бы мои того Киева не видели…
Первым словом перепуганной Мадзи было:
— Он?
— А как же, он, он, — восклицала вдова, — о господи Иисусе Христе!
— Болен?
— Ой, золотце мое, болезнь бы еще ничего…
И выстрелила, точно камнем из пращи:
— Не стану таиться, живет он с твоей сестрой как муж с женой, без венца, без стыда, всему городу на потеху. |