— Сам заткни, — сказал бармен. — Нам тут ни к чему неприятности.
— Куча извращенцев, ублюдков, — сказал священник. Тристрам восхищался священническим языком. — Грех содомский. Господь обязательно поразит всех вас насмерть.
— Вот старый зануда, — фыркнул на него один. — Ну что у тебя за манеры?
А потом за него взялась полиция. Быстро, как в балете, со смехом; совсем не то насилие, что было в прошлые времена, про которое читал Тристрам; скорее щекотка, чем избиение. Только и до пяти не досчитать, как расстрига-священник привалился к стойке бара, пытаясь вздохнуть после падения с большой высоты, с целиком окровавленным ртом.
— Ты его друг? — спросил один полицейский Тристрама. Тристрам ошеломленно заметил, что губы у него выкрашены черной помадой в тон галстуку.
— Нет, — сказал Тристрам. — Никогда его раньше не видел. Никогда в жизни его раньше не видел. В любом случае я как раз ухожу.
Он допил свой алк с оранжадом и пошел к выходу.
— И вдруг запел петух, — пробурчал расстриженный священник. — Сие есть кровь моя, — сказал он, утирая рот. Он слишком наклюкался, чтобы чувствовать боль.
Глава 11
Пока они лежали, дыша все медленнее, достигнув магическим образом синхронности колебаний грудной клетки, его рука под ее расслабленным телом, она говорила себе, что, в конце концов, может, и не задумывала, чтобы так вышло. Дереку ничего не сказала; это ее личное дело. Она себя чувствовала довольно далекой, отдельной от Дерека, как, возможно, поэт, написавший сонет, чувствует себя отдельным от начертавшего его пера. Из подсознания выплыло иностранное слово Urmutter, и она гадала, что оно означает.
Он первым вынырнул из парахронизма, лениво спросив, — мужчина, хронологическое животное:
— Который сейчас может быть час?
Она не ответила. Вместо этого сказала:
— Я не могу понять. Все это лицемерие и обман. Почему люди должны притворяться не тем, что они есть на самом деле? Все это гадкий фарс. — Она говорила резко, но еще как бы из некоего безвременья. — Ты любишь любовь, — сказала она. — Ты любишь любовь больше любого когда-либо известного мне мужчины. И все же относишься к ней как к чему-то постыдному.
Он глубоко вздохнул и сказал:
— Дихотомия, — плавно бросив ей это слово, как мяч, набитый утиным пухом. — Вспомни о человеческой дихотомии.
— И что, — зевнула она, — насчет человеческой как ее там?
— Расхождение. Противоречие. Инстинкты говорят нам одну вещь, рассудок — другую. Если мы допустим, это может превратиться в трагедию. Но лучше видеть тут комедию. Мы были правы, — эллиптически продолжал он, — отбросив Бога и поставив на его место мистера Живдога. Бог — трагическая концепция.
— Не понимаю, о чем ты толкуешь.
— Не имеет значения. — Он зевнул вслед за ней, с опозданием, продемонстрировав белоснежные пластиковые коронки. — Противоречивые требования линии и круга. Ты — сплошная линия, в этом твоя проблема.
— Я круглая. Я шаровидная. Посмотри.
— Физически — да. Психически — нет. Ты по-прежнему творение инстинкта, после стольких лет учения, лозунгов, подсознательной кинопропаганды. Ты ни во что не ставишь положение в мире, положение в государстве. А я — да.
— Зачем это мне? У меня своя жизнь, которую надо прожить.
— У тебя вообще не было б никакой жизни, которую надо прожить, не будь таких людей, как я. |