— Уже поздно, — опасливо повторил я.
— Слушайте! Слушайте! — закричал Гоэль, обращаясь к несуществующей публике. — Ему поздно! Ему вдруг захотелось домой, ему хочется! Подлый английский шпион, вот он кто! Но теперь с его доносами покончено. Теперь мы его вообще прикончим.
— Прежде всего, — поправил я с превеликой вежливостью, и только сердце гулко колотилось под трикотажной рубашкой, — прежде всего, я не шпион.
— Нет, не шпион? — дружелюбно подмигнул Гоэль, но в его дружелюбии сквозила злоба. — Так почему же он стоит здесь и списывает то, что написано на стене, а?
— Что тут такого? — удивился я, и вдруг, набравшись мужества, добавил: — Улица никому не принадлежит. Улица — это общественное место.
— Это, — терпеливо пояснил Гоэль назидательным тоном, — он так думает. А сейчас пусть откроет, ну, пусть, наконец, откроет свою коробку, и посмотрим, что там внутри.
— Не открою.
— Пусть откроет.
— Нет.
— В третий и последний раз: пусть откроет, для своей же пользы. Ах он вошь, ах Сумхи, ах английский шпион! Пусть откроет, а то я помогу ему открыть, помогу!
Мне пришлось развязать голубые ленточки, развернуть тонкую подарочную бумагу и показать Гоэлю мою железную дорогу.
— И все это, — спросил он почтительно после короткого молчания, — все это ему дал сержант Данлоп за его шпионство?
— Я не шпион, я всего-навсего иногда учу ивриту сержанта Данлопа и учусь у него английскому, но я не шпион.
— Так где же он раздобыл железную дорогу, паровоз и все остальное? Быть может, с сегодняшнего дня известный филантроп начал раздавать игрушки несчастным детям, а?
— Это не его дело! — сказал я тихо, но твердо. Но в ответ Гоэль Гарманский схватил меня за рубашку, смял ее в своем кулаке, тряхнул меня изо всей силы и два-три раза толкнул на забор. При этом он не проявил ни особого зверства, ни каких-либо иных чувств, он тряс меня так, как трясут зимнее пальто, выбивая из него пыль или запах нафталина. После этого, словно озабоченный моим состоянием, он спросил:
— Может, теперь он заговорит, а?
— Хорошо, хорошо, только пусть оставит в покое мою рубашку. Я получил все это в обмен.
— Только пусть не врет, — засомневался Гоэль, и лицо его выразило великую озабоченность степенью моей правдивости.
— Клянусь жизнью моих родителей, что это сущая правда. Я поменялся с Альдо. У меня в кармане есть даже подписанный договор. Вот. Пусть сам убедится. В обмен на велосипед, который я сегодня получил в подарок от моего дяди.
— Дяди Йоцмаха, — ввинтил Гоэль.
— Дяди Цемаха, — поправил я.
— Девчачий велосипед, — сказал Гоэль.
— Но зато с фонарем и динамо, — не сдавался я.
— Альдо Кастельнуово, — сказал Гоэль.
— В обмен, — уточнил я. — Вот и договор.
— Хорошо, — сказал Гоэль. Произнеся это слово, он погрузился в раздумье. Было тихо. Вокруг — на небе и во дворах — все еще стоял день, но уже чувствовались запахи приближающегося вечера. Нарушив молчание, Гоэль вновь заговорил:
— Хорошо. А теперь ему предстоит еще один обмен. Т-с-с-с! Шмарьяху! К ноге! Поди сюда! Сидеть! Молодец, хороший пес. Вот так! Это — Шмарьяху. Пусть он взглянет на пса, прежде чем решит, пусть взглянет. Сегодня уже такие псы не водятся. Даже за пятьдесят лир такую породистую собаку не купишь. У этого пса есть отец, живет у Фарука, короля египетского, есть и мать — у Эстер Вильяме из Синема. |