Скоби прочел записку, нацарапанную крупным почерком, таким же детским, как и лицо покойного, — так, наверно, пишут во всем мире сотни его сверстников.
«Дорогой папа! Прости, что я причиняю тебе столько неприятностей. Но, кажется, другого выхода нет. Жаль, что я не в армии, тогда меня могли бы убить. Только не вздумай платить деньги, которые я задолжал, — мерзавец этого не заслужил! С тебя попробуют их получить. Иначе я не стал бы об этом писать. Обидно, что я впутал тебя в эту историю, но теперь уж ничего не поделаешь.
Твой любящий сын — Дикки».
Записка была похожа на письмо школьника, который просит прощения за плохие отметки в четверти.
Скоби передал записку отцу Клэю.
— Вы не сможете убедить меня, отец, что он совершил непростительный грех. Другое дело, если бы так поступили вы или я, — это был бы акт отчаяния. Разумеется, мы были бы осуждены на вечные муки, ведь мы ведаем, что творим, а он-то ведь ничего не понимал!
— Церковь учит…
— Даже церковь не может меня научить, что господь лишен жалости к детям. Сержант, — оборвал разговор Скоби, — проследите, чтобы побыстрее вырыли могилу, пока еще не припекает солнце. И поищите, нет ли неоплаченных счетов. Мне очень хочется сказать кое-кому пару слов по этому поводу. — Он повернулся к окну, и его ослепил свет. Закрыв глаза рукой, он произнес: — Только бы голова у меня не… — и вдруг задрожал от озноба. — Видно, мне приступа не миновать. Если позволите, отец, Али поставит мне раскладушку у вас в доме, и я попробую как следует пропотеть.
Он принял большую дозу хинина, разделся догола и накрылся одеялом. Пока поднималось солнце, ему попеременно казалось, будто каменные стены маленькой, похожей на келью комнатки то покрываются инеем от холода, то накаляются добела от жары. Дверь оставалась открытой, и Али сидел на ступеньке за порогом, строгая какую-то чурку. По временам он прогонял жителей деревни, которые осмеливались нарушить эту больничную тишину. Peine forte et dure тисками сжимала лоб Скоби, то и дело ввергая его в забытье.
Но на этот раз он не видел приятных снов. Пембертон непонятно почему отождествлялся с Луизой. Скоби снова и снова перечитывал письмо, состоявшее из одних комбинаций двойки и двух нолей; подпись под письмом была не то «Дикки», не то «Тикки»; он ощущал, что время мчится, а он неподвижно лежит в постели, нужно куда-то спешить, кого-то спасать — не то Луизу, не то Дикки или Тикки, но он прикован к кровати и тяжелый камень лег ему на лоб, словно пресс-папье на кипу бумаг. Раз в дверях появился сержант, но Али его прогнал, раз вошел на цыпочках отец Клэй и взял с полки брошюру, а раз — но это, наверно, тоже был сон — в дверях показался Юсеф.
Скоби проснулся в пять часов дня, чувствуя, что ему не жарко, он не потеет, а только ослаб, и позвал Али.
— Мне снилось, что я вижу Юсефа.
— Юсеф ходил сюда к вам, хозяин.
— Скажи ему, чтобы он пришел сейчас же.
Тело ныло, точно от побоев; он повернулся лицом к каменной стене и тут же уснул опять. Во сне рядом с ним тихонько плакала Луиза; он протянул к ней руку и дотронулся до каменной стены: «Все устроится. Все. Тикки тебе обещает…» Когда он проснулся, рядом стоял Юсеф.
— У вас лихорадка, майор Скоби. Мне очень жаль, что я вижу вас в таком дурном состоянии.
— А мне жаль, что я вообще вас вижу, Юсеф.
— Ах, вы всегда надо мной смеетесь.
— Садитесь, Юсеф. Какие дела у вас были с Пембертоном?
Юсеф поудобней пристроил на жестком стуле свои необъятные ягодицы и, заметив, что у него расстегнута ширинка, опустил большую волосатую руку, чтобы ее прикрыть. |