Он опустился на стул и произнес вслух: «Мне надо подумать»; к горлу подступила тошнота. Если бы я не написал того письма, мелькнуло у него в голове, если бы я поймал Элен на слове и ушел от нее, как просто все бы опять устроилось в моей жизни. Но он вспомнил свои слова, сказанные каких-нибудь десять минут назад: «Как же мне не прийти, если я тебе нужен… пока я жив»; эта клятва была такой же нерушимой, как клятва у алтаря в Илинге. С океана доносился ветер; дожди кончались так же, как начинались, — ураганом. Шторы надулись парусом, он подбежал и захлопнул окна. Наверху в спальне ветер раскачивал створки окон, чуть не срывая их с крючков. Он их тоже закрыл, повернулся и бросил взгляд на пустой туалетный столик, куда вскоре возвратятся баночки и фотографии, — особенно та, фотография ребенка. Ну чем не счастливчик, подумал он, раз в жизни мне ведь все-таки повезло. Ребенок в больнице назвал его «папой», когда тень зайчика легла на подушку; мимо пронесли на носилках девушку, сжимавшую альбом с марками… Почему я, подумал он, почему им нужен я, скучный, пожилой полицейский чиновник, не сумевший даже продвинуться по службе? Я не в силах им дать больше того, что они могли бы получить у других; почему же они не оставят меня в покое? Есть ведь другие, и моложе, и лучше, у них найдешь и любовь и уверенность в завтрашнем дне. Порой ему казалось, что он может поделиться с ними только своим отчаянием.
Опершись о туалетный столик, он попробовал молиться. «Отче наш» звучало мертво, как прошение в суд: ведь ему мало было хлеба насущного, он хотел куда больше. Он хотел счастья для других, одиночества и покоя для себя. «Не хочу больше заглядывать вперед, — громко произнес он вдруг, — стоит мне только умереть, и я не буду им нужен. Мертвый никому не нужен. Мертвого можно забыть. Боже, пошли мне смерть, пока я не принес им беды». Но слова эти звучали, как в плохой мелодраме. Он сказал себе, что нельзя впадать в истерику; он не мог себе этого позволить — ведь еще столько надо решить; и, спускаясь снова по лестнице, он подумал: три или четыре таблетки аспирина — вот что нужно в моем положении, в моем отнюдь не оригинальном положении. Он вынул из ледника бутылку фильтрованной воды и распустил в стакане аспирин. А каково было бы выпить отраву вот так, как он пьет сейчас аспирин, от которого саднит в горле? Священники твердят, что это смертный грех, последняя ступень отчаяния нераскаявшегося грешника. Конечно, с учением церкви не спорят, но те же священники учат, что бог иногда нарушает свои законы; а разве ему труднее протянуть руку всепрощения во тьму и хаос души человека, готового наложить на себя руки, чем восстать из гроба, отвалив камень? Христа не убили — какой же он бог, если его можно убить, Христос сам покончил с собой; он повесился на кресте, так же как Пембертон на крюке для картины.
Скоби поставил стакан и снова подумал: нельзя впадать в истерику. В его руках счастье двух людей, и он должен научиться хладнокровно обманывать. Важнее всего спокойствие. Вынув дневник, он записал под датой «Среда, 6 сентября»: «Ужинал у комиссара. Плодотворная беседа насчет У. Заходил на несколько минут к Элен. Телеграмма от Луизы, она едет домой».
Он помедлил минутку и добавил: «Перед ужином зашел выпить пива отец Ранк. Немного переутомлен. Нуждается в отпуске». Перечитав написанное, Скоби вымарал последние две фразы: он редко позволял себе высказывать в дневнике собственное мнение.
ГЛАВА II
1
Весь день у него из головы не выходила телеграмма; привычная жизнь — два часа в суде по делу о лжесвидетельстве — казалось нереальной, как страна, которую покидаешь навеки. Говоришь себе: в этот час в таком-то селении люди, которых я знал, садятся за стол так же, как и год назад, когда я там был; но ты не уверен, что в твое отсутствие жизнь не выглядит совсем иначе. |