— Ничего, — отозвался Дик, сидя перед мольбертом в своей мастерской и облизывая губы. — Но мне нужно много больше того, что я имею. Теперь скудные времена прошли, и я вошел во вкус шикарной жизни.
— О, берегись, дружище! Ты вступаешь на стезю тяжкого труда.
Торпенгоу развалился в мягком шезлонге, с маленьким фокстерьером, прикорнувшим у него на коленях, в то время как Дик грунтовал холст. Небольшое возвышение, род эстрады, задний план и манекен были единственными предметами, выделявшимися среди общего хаоса этой студии; груды всякого старого хлама — вроде походных фляг, обшитых войлоком, портупей, потрепанных, поношенных мундиров и разнородного оружия валялись повсюду; следы грязных ног на эстраде свидетельствовали о том, что военный нарушитель только что ушел отсюда. Тусклое, осеннее солнце начинало скрываться, но в углах мастерской уже залегала тень.
— Да, — говорил Дик, — я люблю властвовать над людьми, над толпой и над обстоятельствами; я люблю веселье и забавы, люблю шум и суету и всего больше люблю деньги. Я почти что люблю тех людей, которые мне их дают. Почти люблю… но тем не менее это забавные люди, удивительно забавные люди!
— Во всяком случае, они были весьма милы и благосклонны к вам; выставка ваших жалких набросков, по-видимому, дала вам немало. А заметили вы, что газеты назвали ее «Выставкой диких работ»?
— Пускай! Я тем не менее продал все до последнего клочка холста, и, право, мне кажется, что они раскупали мои работы потому, что считали меня художником-самоучкой — самородным талантом. И я уверен, что получил бы вдвое больше за мои рисунки, если бы я писал их на шерстяной ткани или выцарапал их на костях павших верблюдов, вместо того чтобы писать их белым и черным либо красками. Право, это преудивительные люди! И нельзя их назвать ограниченными — нет! Один из них заявил мне, что невозможно, чтобы на белом песке были голубые — ультрамариновые — тени, как мы это видим, и впоследствии я узнал, что этот господин никогда не уезжал дальше Брайтона, но он, видите ли, считал себя знатоком искусства. Он прочел мне целую лекцию на эту тему и посоветовал мне поступить в какую-нибудь школу для изучения техники. Любопытно, что бы сказал на это старик Ками?
— А когда же вы учились у Ками, многообещающий молодой человек?
— Я занимался у него в течение двух лет в Париже. Он преподавал посредством личного магнетизма. Все, что мы слышали от него, было: «Continuez mes enfants!» — и затем нам предоставлялась возможность работать, кто как мог. У него самого был божественный рисунок, да и в красках он тоже кое-что понимал. Ками в грезах видел краски, потому что я могу поклясться, что он никогда не мог нигде видеть таких красок в действительности, но он создавал их, и выходило хорошо.
— Помните некоторые виды в Судане? — сказал Торпенгоу.
— Ах, не говорите! — воскликнул Дик, подскочив на своем месте. — Меня начинает опять тянуть туда. Какие краски! Опал и умбра, янтарь и винно-красный, кирпичный и серо-желтый, цвет хохолка какаду на буром или коричневом, а среди всего этого какой-нибудь черный как уголь утес и декоративный фриз вереницы верблюдов, капризными фестонами вырисовывающихся на чистом бледно-бирюзовом фоне неба…
Он вскочил и принялся ходить взад и вперед по комнате.
— И вот, если вы постараетесь передать на холсте все это именно так, как это создал Бог, по мере силы данного вам Богом таланта…
— О, скромный юноша!.. Ну, продолжайте!..
— То с полдюжины юных дикарей, которые никогда не были даже в Алжире, непременно скажут вам, во-первых, что ваше представление заимствовано из фантастических рассказов, а во-вторых, что такого рода картина не есть произведение искусства…
— Вот что вышло из того, что я на месяц покинул город! За это время вы, Дикки, изволили прохаживаться по игрушечным лавкам и прислушиваться к людским разговорам. |