Пусть платят, ведь они все равно ничего не смыслят.
— Но чего же еще желает ваше величество? Курить больше того, сколько вы курите, вы не можете; пить вы не охотник, обжорством вы не отличаетесь. Одеваетесь вы всегда в темные цвета, потому что это вам идет; держать лошадей, как я вам предложил однажды, вы отказались на том основании, что лошадь может захромать, а каждый раз, когда вам приходится перейти через улицу, вы берете наемный экипаж, и даже вы недостаточно тупы для того, чтобы считать театры, ужины и женщин и все то, что вы можете купить за деньги, настоящей жизнью. Так скажите же мне, на что вам деньги?
— Они должны быть у меня — должны всегда быть под рукой, вот здесь, в кармане! — воскликнул Дик. — Провидение послало мне золотые орешки, пока у меня есть зубы, чтобы грызть их; я еще не нашел ореха себе по вкусу, но я держу зубы наготове. Может быть, мы когда-нибудь вздумаем с вами ради своего удовольствия поскитаться по свету.
— Без определенного дела, без цели, без всякой помехи и без соревнования с какими-нибудь конкурентами, соперниками по ремеслу? Да через неделю с вами нельзя было бы говорить, как с разумным существом, а, кроме того, я бы не поехал с вами. Я не хочу и не желаю пользоваться тем, что куплено ценою души человека, а это было бы именно так. Да что тут говорить, Дик, вы безрассудный безумец, и больше ничего!.. Подите прогуляйтесь и постарайтесь вернуть себе хоть каплю самоуважения, потому что самоуважение всегда остается самоуважением на всем пространстве земного шара! Да, кстати, если зайдет к нам Нильгаи вечерком, могу я показать ему вашу мазню?
— Ну, разумеется. Вы бы еще спросили, можете ли вы, не постучавшись, входить в эту дверь? — И Дик взял шляпу и вышел поразмыслить в одиночестве, в быстро сгущавшемся лондонском тумане.
Полчаса спустя после его ухода Нильгаи с трудом взбирался по лестнице, ведущей в студию. Нильгаи был старейший и тучнейший военный корреспондент, занимавшийся этим делом со времени изобретения этого ремесла. За исключением Кинью, этого великого «Орла Войны», не было человека, равного ему по части военной корреспонденции, и каждый свой разговор он неизменно начинал с вступления, что на Балканах неспокойно и что весной там должны произойти беспорядки.
Торпенгоу засмеялся, увидев его.
— Бог с ними, с беспорядками на Балканах, — начал он, — эти мелкие государства вечно между собой грызутся. А слышали вы об удаче Дика?
— Да, он стал известностью, о нем кричат повсюду, не так ли? Надеюсь, вы сбиваете с него излишнюю спесь. Он нуждается в одергивании время от времени.
— Действительно. Он уже начинает позволять себе некоторые вольности с тем, что он называет своей репутацией.
— Уже? Клянусь Юпитером, прыткий он парень! Я не знаю, какова его репутация, но могу сказать, что он прогорит, если станет продолжать в этом духе.
— И я говорю ему то же самое. Но мне думается, что он мне не верит.
— Они никогда не верят, когда только начинают карьеру… А это что такое у вас на полу?
— Это образец его последней дерзости, — сказал Торпенгоу, приглаживая прорванные края холста и показывая его Нильгаи, который с минуту внимательно посмотрел на него и затем тихонько присвистнул.
— Это хромо-олео-маргаринография, — сказал он. — Как это его угораздило написать такую вещь? А вместе с тем как ловко он уловил тот тон, на который так падка публика, думающая не мозгами, а сапогами и читающая не глазами, а локтями! Спокойная и хладнокровная дерзость этой насмешки почти спасает картину. Но он не должен продолжать в таком духе. Уж не слишком ли его захвалили и превознесли? Ведь вы знаете, что наша публика не знает чувства меры ни в чем, она готова назвать его вторым Мейсонье, пока он в моде, но для молоденького жеребенка это неподходящая диета. |