Торпенгоу замерз в одном белье.
— Можешь ты побыть так одну минуточку? — спросил Торпенгоу. — Я принесу себе халат и туфли.
Дик ухватился обеими руками за изголовье кровати и ждал, чтобы тьма рассеялась.
— Как ты долго! — крикнул он, услышав, что Торпенгоу вернулся. — Все тот же мрак. Что ты такое притащил?
— Качалку, одеяло… подушку. Буду спать здесь, подле тебя. Ложись и ты, утром тебе станет лучше.
— Нет! — В голосе его слышался вопль. — Боже мой, я ослеп! Окончательно ослеп, и этот мрак не рассеется никогда.
Он сделал движение, словно хотел выскочить из кровати, но Торпенгоу обхватил его обеими руками и прижался подбородком к его плечу, так что он едва мог дышать, и, слабо сопротивляясь, он повторял одно только слово: ослеп! ослеп!
— Мужайся, Дик, мужайся, мой дорогой, — говорил ему из мрака знакомый густой бас. — Не кланяйся пулям, старина, а то они подумают, что ты их боишься. — И при этом объятия друга становились все крепче и крепче. Оба они тяжело дышали. Дик тревожно метался из стороны в сторону и стонал.
— Пусти меня, — прохрипел он. — Ты мне переломаешь ребра. Мы не должны допускать, чтобы они думали, что мы их боимся, всех этих духов тьмы и мрака и всех их приспешников, не правда ли?
— Лежи смирно… вот уже все прошло.
— Да, — послушно согласился Дик. — Но ты ничего не будешь иметь против того, чтобы я держал твою руку… Мне надо держаться за что-нибудь, а то как будто проваливаешься в этот мрак.
Торпенгоу протянул ему свою большую, широкую, волосатую лапу, и Дик ухватился за нее, и, спустя полчаса, он уже спал. Тогда Торпенгоу тихонько высвободил свою руку и, наклонившись над Диком, осторожно коснулся губами его лба. Он поцеловал его, как целуют иногда пораженного насмерть товарища, чтобы усладить ему час кончины.
Перед рассветом Торпенгоу услышал, что Дик что-то говорил во сне. Он бредил и говорил быстро-быстро, словно торопясь скорее все высказать.
— Жаль, очень жаль, но ничего не поделаешь. Каша заварилась, надо ее расхлебывать. Оставим в стороне все «меланхолии»; ведь известно, что королева не может быть не права, она не может ошибаться и заблуждаться… Торп этого не знает, но я скажу ему об этом, когда мы двинемся немного дальше в глубь пустыни. И что эти матросы возятся с корабельным канатом? Ведь они сейчас перетрут этот четырехдюймовый причал! Ведь я вам говорил, что он сейчас лопнет… вот и лопнул!.. Белая пена на зеленых волнах… и пароход поворачивает… как это красиво! Я непременно зарисую. Нет, ведь я не могу! Ведь у меня больные глаза… Эта болезнь была одной из десяти казней египетских… тьма египетская!.. И она простиралась по всему течению Нила, вплоть до порогов. Ха, вот это так шутка, Торп! Смейся же, каменное изваяние! И отойди подальше от каната… Он тебя может сбросить в воду, Мэзи, и запачкает твое платье, дорогая моя.
— О! — сказал Торп. — Опять это имя, я уже слышал его раньше, в ту памятную ночь, на реке…
— Она, наверное, скажет, что это я испачкал новое платье, и ты, право, слишком близка от этих старых свай. Это нехорошо, Мэзи… А-а, я знал, что ты промахнешься. Надо стрелять ниже и левее, дорогая. Тебе не хватает убежденности; у тебя есть все на свете, кроме убежденности, а без этого никак нельзя. Не сердись, дорогая! Я дал бы отсечь себе руку, если бы это могло дать тебе что-нибудь, кроме простого упорства! Даже мою правую руку, если бы это было на пользу.
Дик долго еще продолжал бредить, главным образом обращаясь к Мэзи. То он горячо говорил о своем искусстве, точно читал лекцию, то проклинал себя за то, что стал ее рабом, то молил Мэзи подарить ему поцелуй, всего один только поцелуй на прощанье, то звал ее назад из Витри-на-Марне… и в бреду он призывал и небо и землю в свидетели, что королева не может быть не права. |