.
— Он, это он ведь привез меня сюда из Витри, он сказал, что я должна поехать к тебе.
— Почему? Что такое случилось? Не могу ли я быть тебе чем-нибудь полезен? Да нет, что я могу? Я совсем забыл…
— О, Дик, я так ужасно сожалею!.. Я приехала сказать тебе и… позволь мне отвести тебя на твое кресло.
— Прошу не делать этого! Я не ребенок. В тебе говорит только жалость. Я никогда не хотел говорить тебе об этом. Ведь я теперь ни на что не могу быть годен — моя песенка спета. Я конченый человек. Оставь меня!
Он ощупью вернулся на свое место у окна; грудь его высоко и порывисто вздымалась, когда он опустился в кресло.
Мэзи провожала его глазами, и страх, охвативший было ее душу, исчез; его заменило чувство горького стыда. Он высказал ту страшную правду, которую она скрывала от себя во время своего спешного переезда из Франции в Лондон. Действительно, он упал со своего пьедестала, и его песенка была спета. Он был конченый человек. Это уже не властный человек, а, скорее, несколько жалкий; не великий художник, импонировавший ей потому, что он в искусстве стоял много выше ее, и не сильный мужчина, на которого можно было бы опереться и ждать поддержки, а просто несчастный слепец, который сидит в своем углу и, кажется, готов заплакать. Она безумно, бесконечно жалела его, жалела его больше и сильнее, чем кого-либо во всей своей жизни, но все же не настолько, чтобы отрицать его слова, чтобы опровергнуть ужасную истину его слов. И она стояла молча и чувствовала жгучий стыд и даже некоторое огорчение и разочарование, потому что она искренне намеревалась и желала, чтобы ее поездка окончилась торжеством Дика. А вместо того душа ее была полна только жалости к нему, жалости, не имевшей ничего общего с любовью.
— Ну что же? — сказал Дик, упорно отворачивая свое лицо. — Я никогда не имел намерения тревожить тебя впредь… Что с тобой?
Он слышал, что Мэзи дышит порывисто и громко, точно ей не хватает воздуха, но ни он, ни сама она не ожидали такого бурного приступа отчаяния, какой последовал за тем. Люди, которые нелегко дают волю слезам, обыкновенно не в силах сдержать своих слез, когда они прорвутся наружу, и Мэзи упала в ближайшее кресло и, закрыв лицо руками, рыдала неудержимо.
— Я не хочу, я не могу! — отчаянно восклицала она. — Право же, я не могу! Я в этом не виновата!.. Мне так обидно, мне так жаль, но я не могу… О, Дикки, мне, право, так жаль!..
Широкие плечи Дика выпрямились, как бывало, потому что эти слова были для него как удары хлыста по больному месту. Она все еще продолжала рыдать. Нелегко сознавать, что в час испытания вы не выдержали и не сумели или не смогли исполнить своего долга, что вы уступили и оробели перед самой возможностью принести жертву.
— Я так презираю себя… право… я себя презираю, но я не могу… О, Дикки, милый, ведь ты не потребуешь от меня… не правда ли? — жалобно хныкала и причитала Мэзи.
Она подняла на мгновение глаза и случайно взгляд ее встретился с глазами Дика, устремленными на нее. Его небритое лицо было страшно бледно, но спокойно каким-то окаменелым спокойствием, а губы силились сложиться в улыбку.
Но Мэзи боялась только этих невидящих глаз. Ее Дик ослеп и вместо себя оставил другого человека, которого она едва узнавала, пока он не заговорил.
— Кто же от тебя чего-нибудь требует, Мэзи? Зачем убиваться? Но, ради Бога, не плачь так, не стоит того, уверяю тебя.
— Ты не знаешь, как я ненавижу себя! О, Дик, помоги мне! Помоги мне, прошу тебя!..
Теперь она уже совершенно не могла совладать со своими слезами, рыдания ее до того усилились, что начинали тревожить Дика. Он кинулся к ней, обнял ее рукой, и ее голова опустилась к нему на плечо.
— Тише, дорогая, тише! Не плачь так, — уговаривал он ее. |