Я прислушался.
Жила-была на свете давным-давно некая Бибифатима, жена очень уважаемого, но очень бедного человека. До того бедного, что однажды нечем стало ему накормить детишек. Отчаявшись, Бибифатима накидала в казан травки молодой и камешков (в сумаляк и вправду кладут камешки), разожгла очаг. Спустя мгновение смотрит – казан полон какой-то каши, а возле очага появились тридцать ангелов-сейималяк, кружатся в медленном танце.
На этом месте рассказа женщины опять заплакали, запричитали, закричали: «Хуввв!»
В общем, по словам Атинбиби выходило, что сумаляк – это еда богов. Кто варит её с добрыми помыслами и чужих не обделит, увидит исполнение самых заветных желаний. Например, какую-то бедную сиротку, очень любившую сумаляк, взял в жёны сам царевич…
– Хуввв! – взорвались женщины снова. Я мог слушать ещё долго, да устал очень: сестрёнка уснула у меня на руках. Я отнёс её в комнату, уложил в постель. Потом пошёл сказать маме, что всё в порядке. Среди старушек её не было. Я прошёл за дом. Там стоит небольшая клетушка, в ней ткёт обычно свою бязь Парпи-бобо. Никакого ему дела ни до сумаляка, ни до сиротки с её царевичем – знай трудится, жаждет поскорее рассчитаться с ростовщиком Мели…
На пятачке между домом и мастерской деда собралось человек тридцать молодух и девушек, гремит дойра, в кругу – мама. Она то одну, то другую подружку тянет на танец:
– Такая молодая, а упирается! Да я бы на вашем месте…
– И правда, почему бы вам самой не сплясать?!
– Вот, вот, пусть сама спляшет!
– Не выпускайте её! – И женщины начали весело подталкивать маму в середину круга. Мама вроде согласилась, подняла руки, постояла в раздумье: руки упали вниз.
– Не получается! – рассмеялась невесело. Молодки заволновались, загалдели.
– Ладно, играй, Шахрихон, – сказала мама тихо.
– Что сыграть-то, апа?
– Что хочешь.
– «Душа тоскующая» подойдёт?
– Ладно.
Странно, я не знал, что мама моя умеет так красиво, трогательно танцевать! Все смотрели на неё как заворожённые. Только я почему-то неловко почувствовал себя вдруг, будто пощекотали, и это было неприятно. Я уже повернулся уходить – мама остановилась, тяжело и часто дыша:
– Постарела я, Мутабар…
– Ой, так хорошо танцевали, – сказала тётя Мутабар. – Пригласите тогда Саджиду!
Другие тоже затребовали Саджиду, пусть, мол, танцует и споёт ту песню, что сочинила сама. Саджида-апа не заставила долго упрашивать, вышла в середину круга, но почему-то закрыла лицо руками; ой, не надо, дескать, стесняюсь я ужасно, но тут же отняла руки.
Заиграла дойра, Саджида-апа поплыла по кругу. Она была быстрее в движениях, легче, чем мама. Пройдясь несколько раз, остановилась, запела:
– Сахар тебе на уста!
– Молодец, красавица!..
– По брату сильно тоскует… – зашептались молодухи.
Саджида-апа продолжала:
Слушая песню, я невольно вспомнил папу. Мы-то тут варим сумаляки, игры играем, танцы затеваем, а каково-то ему там, где он сейчас? Возможно, сидит в окопе в трескучий мороз? А быть может, тащит волоком пулемёт, идёт в атаку? Смог ли он прочесть наше письмо или носит с собой в надежде, что встретит земляка, который и прочтёт ему? Эх папа, папочка…
Пришли все ребята, игравшие на улице. Парпи-бобо тоже бросил работу, вышел во двор. Саджида-апа всё пела, будто кому-то жалуясь, чуть не плакала:
Песня подействовала на дедушку Парпи.
– Эх, господи боже мой… – вздохнул он тяжело.
На ресницах мамы блеснули слёзы. |