Иви всячески поддерживала во мне эти чувства как дань реальности такого положения дел. Следующий раз, когда это произойдет, обещала Иви, она все мне покажет. А это значило, что она исчезнет из моей жизни: мальчишке, я твердо знал, ни за что не доверят отводить меня за руку в школу. А значит, прощай длинная ложечка, прощай Ивин дядюшка. Без нее мне ничего такого не видать. Я умолял ее не превращаться и — хотя знал, перед лицом подобных вещей мы бессильны — не терял веры, что кто-кто, а Иви способна управиться с нашим миром даже в тех случаях, в каких никто другой не способен. Я не спускал с нее глаз в надежде засечь первые симптомы. Стоило ей пойти в женскую уборную возле спортивной площадки, как я весь напрягался: не пошла ли она провериться? Я торчал под дверьми, я лез к ней с вопросами и вконец ей осточертел. Постепенно — как, я не совсем себе уяснил, — но она от меня отделалась. В школу я стал ходить без присмотра, пересекая Главную дорогу в другом месте, чтобы не соблазняться видом длинной ложечки и Ивиного дяди. Я входил в ворота иного мира.
Это был мой первый разрыв с Поганым проулком, потому что фантазии Иви связывали его со школой, хотя сам я перехода не почувствовал. Теперь Поганый проулок вошел частью в географический контекст и уже не ощущался как отдельный мир. И все же, когда в очередном популярном журнальчике мне попадается план раскопок чьего-то жилья и я читаю сухую заметку с догадками о тех, кто там обитал, невольно думается: интересно, как будет смотреться Поганый проулок, когда его разгребут через две тысячи лет после того, как в него жахнет Фау-2. Фундаменты засвидетельствуют планировку и известный распорядок. И рассказ о нем будет подробнее, но и скучнее, чем фантазии Иви. Ведь Поганый проулок был местом бурным и теплым, простым и сложным, своеобычным и, как ни странно, счастливым — миром в себе. Он подарил мне две родные души, двух добрых людей, за которых я и сегодня ему благодарен: одна — моя мать, заполняющая собою весь просвет в тьму минувшего, другая — Иви, вызывающая у меня чувство признательности единственно за то, что знал ее и беспредельно ей верил. И пусть моя маманя была почти поблядушкой, а Иви — прирожденной вруньей. Какое это имеет значение! Лишь бы они были, и ничего другого мне не надо. Все, что роднило нас, живо встает в моей памяти, и я с трудом удерживаюсь от искушения разразиться афоризмом: люби бескорыстно — и спасешься от зла. Но тут я вспоминаю, что случилось потом.
Я вышел из-под опеки Иви, перестал быть ее тенью и обитал уже в двух сочлененных мирах сам по себе. Мне они оба нравились. Подготовительный класс был местом игр и открытий, где учительницы склонялись к детишками, как молодые деревца. В классе нас ждала уйма новых дел, и еще там стоял высокий музыкальный ящик, из которого одно из деревцев извлекало магическую музыку. Когда кончали читать молитвы, музыка сменялась на маршевую. Даже сегодня, загреми на улице духовой оркестр, я зашагал бы в два такта, нисколько не стыдясь примитивности подобной реакции. А тогда я печатал шаг и выпячивал грудь. Я умел шагать в ногу.
Минни не умела шагать, да никто этого от нее и не ждал. Была она нескладная. Руки-ноги словно притачаны к углам квадратного тела, лицо широкое, старообразное и всегда повернутое как-то набок. И ходила она, неуклюже двигая ногами и руками. Мы сидели с ней за одной партой, и я наблюдал ее чаще других. Когда Минни нужен был мелок, она раза три как-то сбоку тянула к нему правую руку, тогда как левая, словно из сочувствия, взмывала в воздух. Добравшись до цели, она делала несколько резких сильных движений пальцами, пока наконец ей каким-то образом не удавалось обхватить ими мелок. Иногда он лежал острым концом вниз, и тогда Минни минуту-другую чертила по бумаге тупым концом. В таких случаях наше деревце тут же склонялось к ней и переворачивало мелок, а однажды все мелки, лежавшие на парте со стороны Минни, оказались заточенными с двух концов, и это облегчило жизнь. |