Изменить размер шрифта - +
Он боялся дразнить раненого зверя, уползающего в свою берлогу. Но как было объяснить это простому киевлянину или киевлянке, у которых поляки увели сына, мужа, отца или брата? Как оправдать перед ними свое бездействие?

— Князь, — схватила его за стремя кормилица Улька. — Он же княжон увез.

— Предславу?

— И Предславу и Доброгневу.

«Ну, тестенек, ну, злыдень», — подумал Святополк и, огрев коня плетью, поскакал догонять уходивший обоз. Долго обгонял растянувшиеся на версты телеги, наконец догнал Болеслава.

— Отец, зачем ты увозишь Доброгневу?

— А на кого я буду менять Ядвигу? — отвечал вопросом польский князь. — Тебе, я вижу, не до нее, так хоть я займусь обменом.

— Ну, на Предславу хотя б, она взрослая, а Доброгнева — ребенок.

— Предслава, брат, мне для другого дела нужна, — усмехнулся Болеслав. — А Доброгнева как раз и сгодится для обмена.

Святополк проехал некоторое расстояние молча, необъяснимая тоска сдавила ему грудь, горло. Он сказал с горечью:

— Ты меня обездолил, оголил, князь, совсем обездолил.

— Брось. Должен же я оправдать свой поход? А? Должен.

— Но ты ж и так забрал червенские города.

— Ну, червенские города — это одно, а полон — это совсем другое. Твой отец Владимир Святославич, когда моего отца разгромил, всех жителей земли в полон увел. Оттого отец и заболел и, считай, умер с горя.

— Так ты хочешь, чтоб я теперь помер?

— Что ты, что ты, Святополк. Это я так, для примера. Разве я могу на своего зятя беду накликать.

— Ты уже ее накликал, Болеслав Мечиславич, спасибо. — Святополк остановил коня и, круто завернув, поскакал назад, к Киеву.

Болеслав посмотрел ему вслед, проворчал под нос: «Даже не попрощался, засранец. Ну, ничего, петух жареный еще клюнет тебя куда надо. Прибежишь как миленький».

 

Ловушка

 

Ярослав, приблизясь к Киеву, высадил свое войско в Вышгороде и тут обосновался. В один из первых дней он отслужил панихиду по брату Глебу, покоившемуся в местной церкви Святого Василия. Во время службы присутствующие даже видели, как глаза князя блеснули слезой.

— Жалеет брата-то, жалеет, — шептались меж собой.

— Золотое сердце у князя.

Через подсылов и сторонников в Киеве Ярослав уже знал, что Киев почти беззащитен и его можно брать голыми руками. Но медлил Ярослав Владимирович, медлил, удивляя медлительностью своей и воеводу Вышату, и Эймунда, и даже сидевшего в Киеве Блуда.

— Яблоко созрело, пора срывать, — говорил Вышата.

— Пождем, пока само упадет, — отвечал Ярослав, поглядывая на Эймунда, который, кажется, один догадывался о причине такой медлительности.

В беседах с Эймундом князь не раз многозначительно ронял:

— Надо кончать с усобицами, кончать. Земля мира алкает.

И Эймунд точно усвоил для себя: «кончать усобицы» значило «кончать тех, кто Киева алкает», то есть братьев. Ведь ничего же не сказал он тогда о Святославе в Овруче, а ведь догадался же, что убили его варяги, утопили в трясине. Догадался, хитрец. И доси помалкивает, как будто того Святослава Овручского вообще не существовало в природе.

Эймунд знал, что никогда не дождется прямого приказа Ярослава: «Убей брата». Никогда. Слишком христолюбив был князь, чтоб позволить себе осквернить уста столь греховными словами.

Наконец в один из дней принесли из Киева грамоту от Блуда:

«Напрасно медлишь, князь. Святополк сбивает дружину, а не далее как вчера отправил к печенегам течца с сотней воинов звать в Киев Бориса.

Быстрый переход