Сам не зная как, Курбский очутился уже около нее, взял ее за руку.
— Кручина у тебя словно не отошла еще от сердца? — спросил он и стал убеждать ее, что ей не то что убиваться, а радоваться надо: теперь ее уже не разлучишь с родителем, и будет она ему в жизни красным солнышком…
Руки своей девочка у него не отнимала, но рука ее была холодна как лед, а из-под ресниц ее выкатились две крупные слезы.
— За батькой моим я ходить-то буду… — пролепетала она, всхлипнув. — Кручинюсь я не об нем и не о себе…
— А о ком же?
Сквозь слезы она взглянула на него так, что ему нельзя было догадаться; потом тотчас опять застенчиво потупилась и произнесла чуть слышно:
— Мне сказывал Данило… Не след бы мне может, говорить с тобой об этом… Что у тебя будто есть…
Она запнулась.
— Что у меня есть? — спросил Курбский, нахмурясь и видимо смутившись.
— Нареченная…
— Что за безлепица! Нет у меня никакой нареченной…
— Не отпирайся, пожалуй! Ведь мы с тобой все равно уже не увидимся. Так смотри же, женись на ней поскорее и будь ей верен — будь ей верен до гроба…
— Но клянусь тебе, чем хочешь…
— Не клянись понапрасну! Не бери греха на душу!
— Право же, милая, заверяю тебя, я с ней и не думал обручаться…
— Стало быть, есть все-таки чаровница, дорогая твоему сердцу? И ты рад был бы на ней жениться? Правда ведь, правда? Вот видишь, ты не умеешь лгать, молчишь; значит, правда!
Если бы и не молчание, то омрачившиеся черты Курбского выдали бы девочке, что она недалека от истины.
— Хоть и хотел бы, да не могу я на ней жениться! — вырвалось у него против воли.
— Почему не можешь? Ведь она, верно, тоже по тебе сохнет и сокрушается?
«Сказать ей или нет, что жениться он не может по простой причине: потому что он уже давно женат на другой, насильно женат, но все же неразрывно?»
От какого бы то ни было ответа освободил его отец девочки: распростившись со старыми товарищами, Кошка окликнул дочку и, опираясь на ее руку, заковылял из внутреннего коша на сечевую площадь, а оттуда к «пролазу» из Сечи. Два молодчика, по знаку Ревы, повели за ними их оседланных коней, а сам Рева с остальным войсковым начальством двинулся следом. Пошел за ними в тяжелом раздумье и Курбский.
— Не поскорби за спрос, милый княже, — услышал он тут около себя голос Савки Коваля. — Знает ли паненка Аграфена Самойловна дорогу до Белагорода?
— До Белагорода? — недоумевая, повторил Курбский. — Да! Я забыл, что ведь они белагородские… Как ей знать-то? Ехали мы сюда от Самарской пустыни водой сперва порогами, а потом от Ненасытца хоть и степью, да безлунною ночью.
— То-то вишь! А у батьки ее память совсем, поди, отшибло. Как бы им с дороги не сбиться!
— Что правда, то правда. Всего верней ехать бы им с нами. Сейчас скажу…
— Постой, пожалуй, дай досказать. Ты сам-то едешь отсюда к царевичу вместе с войском?
— Вместе, и хочу просить отпустить тебя со мной чуром (оруженосцем). Полюбился ты мне, Савва, а близкого человека теперь при мне нету…
— Великое тебе спасибо, княже! И самому мне ничего лучшего не надо. Но угощать войско ты обещал целых три дня; значит в поход с войском тронешься не ранее четвертого, а то и пятого дня. Аграфене же Самойловне оставаться в Сечи не единого дня негоже.
— Верно… — должен был опять согласиться Курбский. — Так как же быть-то?
— А вот, изволь видеть: кабы мне, примерно, проводить их до места…
Предложил это Коваль таким умоляющим тоном, что Курбский с недоумением взглянул на него. |